В это же время в доме Шиллеров на кушетке сидели рядом обе сестры — Эвелина Ройская и Михася Сенчиковская — и тихо, спокойно, можно сказать, почти методично плакали. Пани Эвелина безучастно глядела в окно, и слезы струились одна за другой по ее напудренным щекам, прокладывая на них бороздки. Тетя Михася с подвязанной челюстью, уныло подпершись левой рукой, дробно тряслась в беззвучном плаче, как старая бричка на разбитых рессорах.
— Ты, по крайней мере, хоть видела счастье в жизни, — говорила тетя Михася, — жила с мужем почти двадцать пять лет… Ну, правда, убили его… но убили как бы и вовремя… Что бы ты с ним сейчас делала?
— Михася, милая, — взмолилась Ройская, — как ты можешь так говорить!
— Да, да, я не должна так говорить, — продолжала трястись в плаче тетя Михася, — но ты в глубине души признаешь, что я права. Ну что ж? Ты вернешься в Польшу, у нас ведь там есть еще Пустые Лонки. Наладишь хозяйство. А с ним были бы сплошные заботы… Снова начал бы свои опыты… Узкорядный сев…
— Нет у тебя сердца, Михася, — сказала пани Эвелина. — Такой удар, а ты говоришь…
— Верно, нет у меня сердца. А откуда ему быть? Как Сенчиковский бросил меня, зачерствела я на чужих хлебах.
— Ты же прекрасно знаешь, что не из милости жила. У нас был твой капитальчик, арендатор платил что-то там за Пустые Лонки… Не надо так говорить.
— Нет, конечно, нет. К Оле ты была добра.
— С тех пор как умерла Геленка, я считала ее дочерью.
— Да, да, — громко всхлипнула тетя Михася, — но все-таки я всегда чувствовала себя приживалкой.
— Это уж не по моей вине.
— Ну еще бы, Эвуня, что ты! Конечно, я сама виновата. Мне не хватало своего дома.
— Теперь будет у тебя дом… у Оли.
— Это будет дом Голомбека. Он очень порядочный человек, но…
— Знаешь, Михася, ты, по-моему, капризничаешь.
— Верно, Эвелина, милая, верно, капризничаю. Но женщины, которые не знали в жизни любви, всегда капризничают.
— Ты любила доктора.
— Сенчиковского? Да, любила, но он через два года бросил меня, и я приехала к вам. И знаешь, за те два года я тоже не очень-то насладилась жизнью. Он водил в дом любовниц.
— Ты мне уже говорила.
— Говорила, и не раз. Но ты не всегда об этом помнила. Видишь ли, поэтому мне так хотелось, чтобы у Оли был свой дом. Голомбек не бросит ее и, во всяком случае, не станет водить в дом любовниц. Это хороший человек. А Спыхале, знаешь, я не очень доверяла.
— И правильно.
— Мальчики завтра уезжают.
— Да, еще и это. Валерек-то остается в Одессе, а вот Юзек…
— Что же это за польская армия! С немцами заодно…
— Пока с немцами, а там, может, и против немцев. Ничего не известно.
— Эвелина, дорогая, не нравится мне все это. Сенчиковский всегда говорил, что Германия — это силища.
— Ах, оставь меня в покое с твоим… Сенчиковским.
Эвелина запнулась на имени своего бывшего зятя и большими шагами начала ходить по комнате.
— Думаешь, мне все это нравится? — бросила она сестре, которая перестала плакать, вытерла глаза платочком, но продолжала сидеть все в той же позе оскорбленной невинности.
Пройдя по коридору, Ройская без стука вошла в комнату юношей. Юзек упаковывал чемоданчик и сейчас стоял над ним, держа в руке фотографию, и как-то странно смотрел на нее. Когда вошла мать, он быстро спрятал фотографию в чемодан под белье. Ройская нахмурилась.
— Фотография Эльжуни? Откуда она у тебя?
Юзек мельком взглянул на мать и тут же отвел глаза.
— Эдгар дал. Ты знаешь?
— Все в доме знают. Ты вел себя как мальчишка.
Она опустилась в кресло у окна.
— О, мама, — сказал Юзек и сделал шаг к ней.
— Ну, ничего не поделаешь. Это твое первое жизненное испытание.
— Мама, неужели она выйдет за Рубинштейна?
— Я знаю об этом еще меньше, чем ты. Она тебе ничего не обещала?
— Она? Нет. Я даже не знал об ее отъезде. Она все скрыла от меня. Только Януш видел ее.
— Януш?
— Да. Кто-то там еще уезжал в той же лодке…
Ройская некоторое время сидела молча, по-прежнему нахмурив брови.
— И ничего-то мы о вас не знаем, — прошептала она.