Выбрать главу

Спыхала ссутулился.

— Бежали из Варшавы… — отчетливо и по-прежнему энергично повторила Ройская. — Вы понимаете, что значат эти слова? Бежали из Варшавы…

— А куда? — спросил Казимеж уже более спокойным голосом.

— Куда? До конечной черты нашего предназначения. Вы вот вынуждены бежать за границу…

— Мария уехала туда, — прошептал Казимеж так тихо, что даже не был уверен, слышала ли Ройская.

Он сидел к ней боком, смотрел на могильную надпись и поэтому не мог видеть устремленный на него взгляд Ройской. А если бы увидел, то убедился бы, что она не только слышала его слова, но и испытывает что-то вроде презрения к нему.

С минуту оба молчали. Потом Ройская преклонила колени и знаком предложила Казимежу сделать то же. Помолившись шепотом, она заговорила громко, сначала как будто сама того не желая. Но по мере того, как она говорила, голос ее набирая силу. Спыхала даже удивился. И снова так же, как тогда, в Одессе, он увидел в Ройской что-то необычайное, поразившее его. И вдруг в этой собранной, замкнутой женщине он уловил прежнее страстное воодушевление, столь свойственное ей в молодости. Потому что та давняя, утраченная пора была все же порой молодости.

— Прости нас, Юзек, — говорила пани Эвелина. — Пусть простит нас твой святой, забытый всеми прах… Прости нас не только за то, что мы подозревали тебя… что приписывали тебе бесчестные, неоправданные, низменные намерения и цели… Но и за то, что отказали тебе в славной смерти за отчизну… Ты умирал так, как считал нужным умирать… и погиб с честью, понимаешь, сын мой, с честью, которой была проникнута твоя вера, твое доверие, твоя молодость… Мы верим, верим даже в такую, как сейчас, минуту — унизительную, страшную, убийственную, — что ты умер не зря…

Голос ее сорвался, она склонилась и припала головой к только что уложенным на плиту цветам. Спыхала стоял на одном колене, растерянный, беспомощный и даже испуганный. А быть может, даже растроганный. Неожиданные слова Ройской подействовали на него, растопили лед в его душе. Сердце его так и колотилось.

VIII

Небольшой отряд пехоты, в котором находился Антек Голомбек, был оставлен как гарнизон в Ломже, в то время как остальная часть сосредоточенной под этим городом дивизии ринулась на Мазуры. Первые три дня сентября Антек провел в мучительном бездействии, утром и вечером он слонялся по казарме, а день проводил большей частью под бомбами. Солдат своих он старался беречь и загонял их в укрытия, сам же не мог там выдержать, вылезал с биноклем на крышу конюшни и оттуда наблюдал за налетом на город, на казармы и на окрестные села. У него был полевой бинокль, который он стащил перед отъездом на вокзал у Губерта, — и вот теперь с помощью этого бинокля он наблюдал за выматывающими душу воздушными налетами. Антек сознавал, что для защитника отчизны этого маловато, но был бессилен что-либо предпринять. Сейчас они были абсолютно беззащитны, и все же кое-кто из солдат не мог удержаться и время от времени стрелял из своей винтовки — вроде бы по самолетам, а на самом деле разве что по господу богу. Впрочем, Антек не мог запретить это солдатам.

На третий день к вечеру послышались какие-то взрывы на севере. Небольшой ломжинский отряд не имел ни связи, ни информации, ни каких-либо известий о происходящем. Радиосводки вскоре стали поступать хаотично и нерегулярно. Так вот, к вечеру выстрелы приблизились, только это была не артиллерийская канонада, которая осталась где-то позади, как будто пушки так и не двигались с места, а винтовочные залпы и одиночные выстрелы. Вечером ворвались какие-то мотоциклы, на казарменном плацу начался хаос.

— Выходи строиться! — передавали друг другу в темноте солдаты. Электростанция перестала работать, так что о затемнении не надо было заботиться.

Армейского, а тем более боевого опыта у Антека было мало. Их построили по четыре и приказали нести катушки с телефонным проводом. Быстро вышли они из города и направились на юг, в сторону Варшавы. Мерный стук сапог небольшого отряда разносился по шоссе; ни разговаривать, ни курить не разрешали. Монотонный шаг понемногу убаюкал Антека, и он полудремал на ходу. Сразу же за городом они вошли в лес.

Лес, как и всякий лес ночью, черной стеной вздымался над ними, лишь иногда виднелась светло-голубая, освещенная луной дорога. Постепенно в темноте начали вырисовываться лица товарищей. Ночь придавала им выражение сосредоточенное и уж никак не сонное. Антеку казалось, что он вместе со всеми взбирается на какую-то высокую гору, как будто ночью, в темноте они всходят на Заврат. Только странно, что не шуршит под ногами осыпь.

Через каждый час их останавливали на десять минут. Антек опускал на землю свою катушку и разминал наболевшее плечо. Пот, стекающий по спине, остывал, и его охватывало холодом. Потом где-то в передних рядах раздавался тихий окрик, что-то хрустело, и рота двигалась дальше.

На третьем часу марша кто-то ткнул Антека в бок.

— Что спишь, Голомбек? Тебя зовут… Выходи!

Он очутился на краю шоссе с пятью другими солдатами. Какой-то поручик отвел их в глубь леса. Троих оставил на месте с аппаратом, остальных повел дальше между деревьями, сквозь которые проглядывали серебристые пятна лунного света. Те, что пошли за поручиком, тянули телефонный провод, перекидывая его с ветки на ветку.

Перед уходом поручик наказал:

— Ждите здесь, вам передадут, что надо делать.

Потом бросил на ходу позывной и исчез. Оставшись в темноте, они договорились по очереди дежурить у аппарата, и Антек, так и не разобравшись толком, когда его очередь, заснул.

Когда он проснулся, было уже светло. Двое солдат в одних рубахах сидели рядом и ели черный хлеб. В лесу стояла полная тишина.

— Эй, Голомбек, — сказал один из них, белесый Вилек, — в мешке у тебя что-нибудь есть?

— А что у меня может быть? — ответил Антек, протирая глаза. — То же, что и у вас, — хлеб.

— Гляньте на него, этакая варшавская штучка — и пожрать ничего не прихватил.

— А мы-то думали, — добавил Вилек, — что у тебя ананасы.

— На сухой хлеб родина дорогая нас посадила, — сказал второй — маленький, чернявый, кажется, железнодорожник.

— Скажи еще спасибо, что хлеб грызешь, а не землю, — сказал Вилек.

— Вот погоди, погоди! — закричал чернявый. — Посидим здесь еще немного — и землю грызть будем. Фриц того и гляди припрется…

— Да вы что, вы что? — выдавил Антек, с трудом возвращаясь к действительности.

— Собаки ночью за лесом лаяли, вон в той стороне, — указал Вилек. — Ступай, Голомбек, погляди, нет ли там чего. Может, молока раздобудешь или еще чего-нибудь, а?

— И верно, слетай, Голомбек, в ту сторону.

Хоть и не очень-то мог Голомбек «летать», так как основательно стер ноги, но все же пошел в указанном направлении. Хотя было еще очень рано и ночь была холодная, воздух уже предвещал жару. Неимоверно обильная роса отягощала листья высоких папоротников и сверкала в густых зарослях брусники и черники. Твердые листики ягодника, кое-где уже зарумянившиеся, блестели, как стекло. Пробираясь сквозь лесную чащу, Антек ловил себя на странном чувстве, что он словно пробуждается от неприятного сна. По мере того как он шел вперед, знакомое каждому ощущение, что ты уже видел когда-то этот пейзаж, эти деревья и эти заросли, переходило в уверенность, что он попал в знакомые ему места. Он прибавил шагу, забыв о стертых ногах, а когда среди редких сосен начала просвечивать поляна, вернее поле, — побежал. Выйдя на опушку, он остановился как вкопанный и глубоко втянул воздух. Да, перед ним была знакомая и такая спокойная сейчас картина. Поле, начиная от леса, веером спускалось вниз, покрытое побуревшими плетями картофельной ботвы, а внизу белой полосой тянулось знакомое шоссе. За шоссе виднелись хата и постройки, хата была низкая, но большая и чистая; из нее как раз вышла высокая, прямая, как натянутая струна, девушка.

— Анелька, Анелька! — закричал Антек, сознавая, что крик не долетит до женщины, и даже сам удивился звучанию своего голоса — такая в нем была радость и страх. Еще минуту назад он думал, что просыпается, узнавая знакомые предметы, а сейчас ему показалось, что все это опять во сне и сон такой приятный — привиделось вновь обретенное детство. И тут же стало страшно, что крик его развеет эту картину и снова останутся только страх, боль в ногах, усталость и невероятная бессмыслица войны.