Не очень-то хочется признаваться, что мало к чему способна. И когда мне рекомендуют бросить курить: бросьте, неужели у вас силы воли нет? — хвастаю, что и силы и воли у меня навалом. Таким навалом, что не соединяются. Действуют попеременно: то — сила, то — воля.
Да, я и в самом деле — любимица судьбы: старуха, а оседлала передовую технику и Липкина в техническом соревновании, хоть он и не соревновался, опередила сразу на тысячу ноздрей. А пуговица, которая как бы приходится на яблочко и давит, но которой на самом деле нет, поскольку стала она частью моего существа, мешает до конца распахнуть жизнь, мешает мне говорить о себе дурное, а дурного во мне тоже, как силы и воли, навалом и попеременно. Да и Липкин меня учит не говорить о себе плохого, дескать, это за меня сделают друзья. Но друзья обо мне вроде бы ничего плохого и не говорят, ну разве что дурочка, но это — правда, и что себе на уме — правда, и много чего еще плохого могут сказать, и я, могу похвастать, — соглашусь. А то, что сейчас качу по Швейцарии, это правда или опять завралась?
Так все-таки где я, в Швейцарии или у себя дома за экраном notebook, светящимся мягким дневным светом, на высоком, старинном письменном столике с завитушками, за которым еще маленькая Петровых училась правописанию? А какая разница, где я, в каком из условных пространств или времен? Какая разница, если все, как я погляжу, — мимолетное настоящее, и я качу по Швейцарии с заездами в Баку, в Переделкино и еще в разные точки будущего? Если прошлое ты можешь сделать настоящим и даже будущим, то перед тобой, старой похвальбишкой, как бы открывается еще одно на этом свете необозримое грядущее. Поэтому, катя по Швейцарии, о прошедшем выгодней говорить в будущем времени — и наоборот.
Несмотря на то что я поговорила с Липкиным по телефону и по его голосу поняла, что он — в порядке, угораздило меня, не засыпающую в Галином балагане, потянуться к книжной полке и взять Набокова. И угораздило же открыть именно на «Приглашении на казнь» и читать в подвале о подземной тюрьме, где хоть и есть то ли мячик, то ли шарик, но у меня нет никакой надежды на этом то ли мячике, то ли шарике выкатиться или вылететь — на Женевское озеро. Хорошо, что еще не угораздило меня за «Процесс» Кафки взяться. Бедный гений! Это ж каким надо быть всевидящим шизом, а не психопатом вроде меня, чтобы создать такой гениальный в своей реалистичности кошмар. Ни героя, ни сюжета, ни деталей «Процесса», понятно, не помню, но подкорка выдает такой светораздирающий, такой провидческий мрак, что гасить настольную лампу боюсь и спать боюсь. Само слово «процесс» слышать не выношу, даже когда о нем говорится в приподнято-обещающем тоне, как у Горбачева: «Процесс пошел!».
Мне бы прямо объяснить Галине, что в подвале ночевать не способна и почему, а не накапливать раздражение. Прямотой не всегда могу похвастать. Процесс пошел в моей голове: почему бы, вместо того чтобы накапливать раздражение, не сказать хотя бы себе с «последней прямотой»: «Уже успокойся, ты хоть и любимица судьбы, но вовсе не один Липкин — твой хозяин, — а все хозяева, с кем ни сталкивает тебя судьба». Да, все кому не лень распоряжаются мной, видимо, оттого, что я очень сильная. Я давно похвастала в стихах: «Только тот, кто меня слабее, Может мною распорядиться». Но есть и жалобное хвастовство:
А что до хозяев, то я трудно переношу, когда хозяев слишком много. Даже если они гости.
Бедные, бедные домотворческие дворняги! Их три на калейдоскопический круговорот хозяев, — приезжают-уезжают. Ни привыкнуть, ни встретить, ни проводить. То одни вынесут поесть, то другие. То к одному подбежит, прихрамывая, белый в черных пятнах на боках остроухий Лорд, то к другому. А как бросят кусок, съест и бежит на зеленый травяной круг, где я, раньше всех вышедшая из столовой, потому что и без зубов очень быстро ем, курю на скамейке. Прибегает без всякой хромоты, симулянт эдакий. У гладкожелтой маленькой суки, волочащей по траве сосцы, пугливая повадка. Она никогда ни к кому не подойдет, ляжет в отдалении от тропы, мордочку слегка приподымет и смотрит таким темно-карим взглядом, что кричишь: «Лисичка! Будь внимательна!» — и через головы Лорда и густошерстной коричнево-белой Джерри пытаешься ей бросить половину котлеты. А из столовой выходят и выходят быстроменяющиеся хозяева, кто бросит кость, а кто так пройдет. И все — хозяева, хозяева, хозяева… Но ни одного постоянного. И я курю и думаю, что за калейдоскоп в их несчастных собачьих умах. Ведь это даже не собачья жизнь. Судя по отношению Лисички к Лорду, можно подумать, что у нее к нему сверхсобачья любовь. Лисичка без конца подходит, то в морду лизнет, то в черное пятно на боку носом ткнется, то на его лапу свою осторожненько положит, а он снисходительно взглянет, шевельнет хвостом и отвернется. Они неразлучны. И иногда мне кажется, что кроткая, пугливая Лисичка подвинулась умом и принимает Лорда за единственного человеко-хозяина. Ведь как смотрит на него, как смотрит! И ошибочно умиляется усевшаяся рядом со мной курильщица, что любовь — ну просто человеческая у Лисички. А это истинно собачье обожание человека-хозяина, хоть он ее и не кормит, а норовит отнять. Да, Лисичка сторонится людей — они для нее уже не хозяева, может быть, и не люди вовсе, и ей, подвинутой умом от калейдоскопа приезжающих-уезжающих и наконец принявшей Лорда за человека, может быть, гораздо легче, чем тому же Лорду или Джерри. Иногда Лорд кого-нибудь да и признает, даже Липкину как-то руку лизнул, хоть Липкин ему ничего не бросает. Неужели ему известно, что Липкин о нем и Лисичке стихотворение сочинил? Что у них, у домотворческих дворняг, имеющих сразу сотню меняющихся хозяев, в душе происходит? О чем думает Лорд, когда он вдруг да и проводит меня от скамейки до корпуса? Может, он, вынужденный симулянт, унюхал во мне бывшую от безвыходности симулянтку? Что на уме у Лорда?