И вот эта «плевела» сидит сейчас в его доме. Приехал дармоед, бродяга, бандит, сядет теперь ему на шею, будет объедать и опивать. «Несчастная ты моя головушка!» — горевал про себя Оксен и, чтобы хоть как-нибудь сорвать злость, закричал на сестру:
— А ты чего обрадовалась? Может, замуж за него собираешься?!
— За что, братец? — удивленно спросила Олеся, и Оксен, отвернувшись, уже тише добавил:
— Помоги лучше Ивану! — и пошел к дому.
Уже в сенях ему ударил в нос терпкий табачный дым. «Вот, начинается: не успел войти, а уже засмердил весь дом!» — подумал Оксен и сердито открыл дверь.
В комнате никого не было, только горела висевшая под матицей праздничная лампа — двенадцатилинейная, обмывала протертое стекло ярким водометом пламени! Оксен подошел было к ней, уже поднял руку, чтобы привернуть фитиль, но тут взгляд его упал на блестящую на свету хромовую кожанку, на красную милицейскую фуражку, на желтую портупею с саблей и маузером, что висели поверх одежды, и он так и застыл с поднятой рукой.
Нетрудно было догадаться, что все это принадлежало Федору. Итак, брат его жены теперь немалая шишка. Ведь даже у Ляндера не видел Оксен такой сверкающей кожанки, такой ярко-красной фуражки.
Оксен осторожно, будто к живому существу, прикоснулся к черной сверкающей поле кожанки, помял в пальцах мягкую, эластичную кожу. «Хромовая! Сколько бы пар сапог можно было пошить!» И уже со страхом приоткрыл дверь в кухню, не хозяином, гостем просунул голову в отверстие: можно?
За столом сидели Федор и Таня. Раскрасневшаяся, с большими сияющими глазами, Таня слушала брата, а он сидел в углу, там, где садился обычно Оксен, широкоплечий, сильный, веселый, в чистой Оксеновой рубашке (не побоялась мужа, достала праздничную из сундука!), — незастегнутая, она открывала могучую шею и всю в густых черных волосах грудь, — и что-то рассказывал, поблескивая из-под усов крепкими, как у волка, зубами.
Таня досадливо обернулась на стук двери, так как ей хотелось подольше остаться наедине с братом, и непонятное смятение отразилось в ее глазах, когда она увидела мужа. Вся она сразу поблекла, увяла, как цветок, когда на него дохнет холодом, замкнулась, согнав легкую улыбку с губ, щеки ее побледнели, и темные тени привычно легли под глазами.
Федько, который сидел за столом, смотрел на Оксена черными как смоль глазами, с таким видом, будто решал, стоит ли обращать внимание на этого неожиданного пришельца или послать его ко всем чертям, чтобы не мешал беседе с сестрой. Бросил быстрый взгляд на Таню и по ее угасшему виду понял, что это Оксен. Только тогда Федор встал и, все еще посверкивая крепкими зубами, шагнул навстречу хозяину.
— Это мой брат, — пояснила Таня. — А это, Федя, Оксен.
Мужчины поздоровались: Федор — громким голосом, словно цыган на ярмарке, Оксен — тихо и настороженно. Затем сели за стол: Федор — опять в красном углу, Оксен — немного сбоку. Постерегли неловкую тишину. Чтобы хоть немного собраться с мыслями, Федор достал дорогой трофейный портсигар: на голубом поле нагая Леда с лебедем, оба розовые, будто только что вылупились из яйца, лебедь целится клювом туда, куда доброму христианину грех и глянуть, а под нечестивой этой птицей чем-то острым, возможно гвоздем, нацарапано: «Это я». Нажал Федор на перламутровую кнопку — крышка отскочила, сверкнула позолотой, — протянул портсигар Оксену:
— Закурим?
Оксен, ошеломленный этой розовой дамой, только покрутил головой:
— Не курю!
— Надо курить! — строго заметил Федор. Достал папиросу, лихо зажал в зубах, закурил, пуская вверх кольца прозрачного дыма.
Оксен похлопал-похлопал светлыми глазами, но сказать о том, что курить в доме да еще под святыми образами — грех, не отваживался. «Господи, прости меня, грешного, сам знаешь, как приходится жить при этой безбожной власти!»
Федор покурил, прищуривая то правый, то левый глаз с таким видом, будто примеривался, с какой стороны лучше ударить Оксена, затем вынул изо рта окурок, примостил на ноготь большого пальца, прицелился, стрельнул им прямо в ушат с помоями.
— С поля?
— С поля, — словно эхо, откликнулся Оксен.
— Хороша озимь в этом году. — Федор вспомнил зеленые нивы, которые он видел, шагая пешком к хутору. — С хлебом будете.
— Даст бог, так и будем, — уклончиво ответил Оксен: еще отец учил его не хвалиться тем, что остается пока в поле. А собрал, обмолотил — спрячь подальше от людского завистливого глаза и тоже не хвались.