— А почему? — с наигранным удивлением обиделся Федор. — Неужели ты про меня так плохо думаешь?
— Федя, не надо! — строго оборвала его Таня, и в ее светлых глазах загорелась боль. — Не надо этого… Я запрещаю тебе, слышишь?.. — И после паузы, будто сознаваясь в чем-то самом святом для себя, сказала: — Она мне ближе родной сестры…
— Ну ладно, ладно, — сдался Федор. Опять обнял Таню, привлек к своей широкой груди. — Эх бабы, бабы, что вы понимаете в этом!
— Давай лучше спать, — предложила Таня, боясь, что брат снова начнет неприятный для нее разговор.
— Спать так спать, — согласился тот. Он потянулся так, что затрещали кости, упругими волнами заходили под сорочкой мускулы. — Ты, сестра, ложись, а я тем часом выйду во двор покурю.
Теплая апрельская ночь пахнула в лицо ласковой свежестью. Нагретая солнцем за день земля дышала влажно и сонно, ничто не нарушало ее спокойствия, тишины. Только где-то в селе пели девчата и время от времени доносился разбойничий свист хлопцев: там была «улица» — сошлись на вечеринку парни и девушки. Федор представил себе, как сейчас, выбрав уголок потемнее да побезлюднее, стоят влюбленные пары, перешептываются, тихо смеются, и перед ним, как живая, возникла Олеся, такая, какой она была у колодца, — из наклоненного ведра на девичьи ноги струится серебряная вода, стекает вниз, а она и не замечает этого, смотрит в них на Светличного такими глазами, что он бы черту душу отдал, лишь бы еще раз заглянуть.
Взволнованный Федор походил по затихшему двору, посвистел, надеясь, что Олеся находится где-нибудь рядом и услышит его, но вместо Олеси под амбаром зарычал Полкан. Светличный тихонько выругался про себя и побрел в дом. Значит, не удастся поухаживать за дивчиной, остается разве что целовать беззащитную Леду на портсигаре, которую Федор в образе розового лебедя клевал твердым клювом. «А все моя сверхневинная сеструня, соску бы дать ей в губы!» — насмешливо и нежно подумал о Тане Светличный, отгоняя невольную досаду.
«Сеструню» же угнетала бессонница. Таня все прислушивалась, не скрипнет ли дверью Федор. А когда брат тихонько вошел в дом, лег на широкую лавку, на которой ему постлали постель, и сразу же захрапел, она все равно не могла заснуть. Федько своим появлением разворошил большой муравейник мыслей, воспоминаний, и они, растревоженные, облепили Танину горячую голову, и каждое из них причиняло ей то боль, то обиду, то вызывало запоздалое раскаяние. И хотя Таня просила: «Уходите прочь, дайте мне покой», они упрямо наседали, лезли к ней, со слепым упорством несли на своих темных спинках груз прошлого, чтобы спрятать его в Танином и без того переполненном тяжкой тревогой сердце.
То ей вспоминалась первая ночь с Оксеном, и не так первая ночь, как первое утро жизни у Ивасют. Задолго до того, как начала просыпаться природа, Таня вскочила от какого-то безумного крика, ей показалось спросонок, что кого-то режут, и, хотя она уже проснулась, крик этот все еще эхом отдавался в освещенной призрачным светом лампады комнате. Под образами в углу весь в белом, как привидение, творил молитву Оксен. Взглянув на перепуганную жену, он тихонько засмеялся:
— Испугалась? Наш петух и мертвого поднимет!
Только теперь Таня поняла, чей неистовый крик нарушил ее сон.
Ивасютины петухи славились своим пением на весь уезд. Выводило ее, эту голосистую бессонную породу, не одно поколение Ивасют, безжалостно срубая им головы за малейшую провинность: то голос у петуха оказывался не таким звонким, то не первым начинал петь, то уступал в драке другому петуху или же за то, что куры начинали плохо нестись. И, должно быть, эта окровавленная колода и острый топор снились петушкам, когда они еще были в яйце, потому что вырастали они один в одного: каждый из них недоспит, недоест, а не проспит, сделает вовремя все, что надлежит ему сделать в его короткий петушиный век. Так потопчет курицу, что она снесет яйцо с добрый кулак. Так встретит какого-нибудь бродягу с большим красным гребешком, что из того только перья летят, только кровь льется ручьем. Другие петухи, бывало, еще дремлют на насесте в кругу своих пестрых хохлаток, а Ивасютин уже раскрыл свои бессонные глаза, хлопает могучими крыльями и, вытянув шею, оглушает вспугнутую тишину таким «кукареку», что даже собаки вскакивают с перепугу. Вставайте, мол, хозяева, хватит греться в постели, в могиле належитесь!
Тот петух стал одним из Таниных кошмаров, божьей карой, искуплением бог знает за какой грех. Теперь она уже немного привыкла, уже не так безумно колотится сердце от его крика, а раньше, проснувшись в полночь, она боялась заснуть: все ей казалось, что проклятая птица только и ждет момента, когда она задремлет, чтобы сразу загорлопанить над ее ухом.