Выбрать главу

— Дорогой товарищ Твердохлеб! Сельсовет награждает тебя в день красных крестин этим знаменем. Держи его крепко в руках, и пусть оно всегда указывает тебе правильный в жизни путь!..

— Слышите, девчата, теперь Максим с этим хлагом и на улицу будет ходить, — продолжали комментировать событие в толпе.

— А как же он будет целоваться?

— А он тогда тебе даст его подержать…

— Цыцьте вы, сороки! — сердито заворчали на балагуров старшие, так как там, возле стола, видимо, случилось что-то непредвиденное.

Ганжа, вручив крестнику знамя, хотел объявить митинг закрытым, и Гинзбург уже поднял руку со смычком, чтобы сыграть «Интернационал», но тут Светличный, сидевший до того за столом, сияя черной кожаной курткой, предупреждающе поднял руку, встал и подошел к крестнику со словами:

— Товарищ Максим, а теперь Владимир! От имени особого отряда рабоче-крестьянской милиции приветствую тебя с революционными крестинами.

Он умолк, ожидая ответного слова, но Максим только переступил с ноги на ногу и пошевелил губами, изо всех сил сжимая красное знамя, трепетавшее под ветром над головой.

— Разреши вручить тебе и мой скромный подарок, — продолжал Федор. — Золотые часы высшей пробы, боевой трофей, добытый мной от белопольского генерала, зарубленного вот этой саблей!

С этими словами Светличный достал большие карманные часы с такой толстой цепью, что казалось, посади на нее самого злого пса — и то не сорвется. Повертел в руках часы, ослепляя завистливые глаза золотым блеском, и отдал Твердохлебу.

Теперь уже у самых завзятых зубоскалов язык отнялся. И не один из них, скребя в затылке, тихонько раздумывал: не стоит ли и мне окреститься таким образом ради столь дорогих подарков?

Федор Светличный, гордясь произведенным на присутствующих впечатлением, вернулся к столу и сел на свое место, победно покручивая ус, и уже сам искренне поверил в то, что часы золотые, а не позолоченные, что они достались ему от зарубленного генерала, а не от одного из милиционеров за папушу табаку и две буханки белого хлеба.

На этом и закончился митинг, посвященный красным крестинам. И еще долго — неделю, а то и две — в селе шел разговор о крестинах. Вспоминали о подарках, особенно о золотых часах, и когда эта весть докатилась наконец до хутора Ивасют, царский подарок Федора уже весил с полпуда, причем рассказчик добавлял: «Вы только послушайте, люди добрые, — чистейшего золота!»

Иван, ходивший на вечеринки, услышав про часы, сказал отцу, возившемуся возле скотины:

— Вот такие они, эти родственники! Выпить, нажраться — на это они щедрые, а золото чужим дарят.

— Замолчи! — сердито прикрикнул на сына Оксен, потому что и его жестоко обидела такая несправедливость, неблагодарность шурина. Ведь мог же он подарить эти часы хотя бы своей сестре, если они были у него лишними. «Господи, не ради корысти какой, а ради справедливости: пропьет же, прогуляет этот повеса, этот безбожник, который отрекся от тебя! У него ведь и отец таким был, и дед, последнюю одежонку оставлял в корчме!»

Войдя в дом, он не удержался, бросил жене слова укора:

— Такие-то вот теперь братья пошли: чем своей сестре подарить, лучше в чужие руки отдам!

Таня, которой Олеся еще вчера рассказала обо всем, промолчала, сделала вид, что никак не может попасть ниткой в ушко иголки. Но после укоряющих Оксеновых слов и не было надобности притворяться: руки ее задрожали от волнения, нитка слепо тыкалась мимо иголки.

Владимир же (отныне мы так и будем называть его — ведь крестины есть крестины) подарками распорядился так: флаг поставил в хате, в красном углу, предварительно сняв со стены иконы, и совсем не собирался ходить с ним на вечеринки и на улицу, как ожидали некоторые из зубоскалов. Из красной материи не стал шить ни рубашку, ни «галихве», — преодолев соблазн, отнес ее в сельсовет. «Вот, дядька Василь, жертвую на флаг, а то тот, что над сельсоветом вывешен, уже совсем истрепался». — «Не «жертвую», глупый, а «дарю», — сурово поправил Ганжа. — Советской власти пожертвования не нужны, не такая она бедная. — И, сразу осветлев лицом, крепко пожал парню руку. — А за подарок спасибо! Спасибо, Володя!..» Часы же парень носил в кармане, прикрепив к поясу золотой цепочкой. И часы всегда были почти горячими: шел ли Володя по дороге, сидел ли в помещении, все равно то и дело хватался рукой за карман — не потерялись ли вдруг? А как темнело на улице, то уже и не вынимал руки из кармана: а ну, если кто-нибудь возьмет да и дернет за цепочку, выхватит часы…

Ложась спать, Володя обматывал цепочкой левую руку, часы же клал под подушку. И дорогой подарок стучал в самое Володино ухо, навевал беспокойные сны, смущая комсомольское Володино сердце, до конца отданное мировой революции, совсем уже непролетарскими видениями. Будто стоит он под вербой возле пруда, обнявшись с дивчиной, стоит и целуется с ней, как самый последний кулацкий сынок, а дядька Василь сердито грозит ему из-за дерева пальцем: «Такая-то у тебя комсомольская сознательность?» — «Так я же, дядька, случайно здесь оказался». — «Было бы случайно, если бы я видел тебя каждый раз с другой. А то и вчера целовал эту самую, и позавчера, и позапозавчера!» — «А и верно, — холодея, думает Володька, — а и верно, что же это такое, что я каждый раз стою под вербой с одной и той же?» И, убегая во сне от Ганжи, просыпается, так как не знает, что ему ответить дядьке… Лежит, прислушивается к тому, как звонко и четко стучат часы в ночной тишине, и сам себе боится признаться, что не так трудно было бы объяснить Ганже, почему он обнимает во сне под вербою одну и ту же дивчину.