Что же? Ивасютам только такой сторож и нужен. Ведь, слава богу, снова есть что стеречь, ибо новая власть, кажется, понемногу избавляется от своей ярости. Уже не хватает солидного хозяина за горло так, что тот только штанами трясет: «Берите, будьте вы прокляты, все, только отпустите душу на покаяние!» Не продкомиссарит по дворам и кладовым, забирая все под метлу: хоть сей, хоть не сей, все равно налетят осенью, как воронье, и выклюют все до единого зернышка.
Теперь, слава богу, навели порядок. Никто уже не лезет и не заглядывает в кладовые — сколько там засыпано и припасено. Отсеялся, сжал, смолотил, уплатил государству продналог, а остальное — дудки! Я тут хозяин, что хочу — продам, где захочу — куплю, сколько хочу — припасу, потому что сама власть, поумнев на голодном пайке, велит обогащаться. И не лезь ты ко мне, товарищ Ганжа, со своими голодранцами, теперь и на тебя найдется управа. Хочешь жить в мире — предоставь мне свободу делать то, что я сам считаю нужным. Вон прочитай, о чем нынче в газетах пишут: хозяин — основная хвигура на селе, хозяин, а не какой-то там голоштанник, который отродясь земельки своей не имел, не знает, чем она пахнет, а тоже — метит в господа да начальники!
И у Оксена, который уже было совсем упал духом в двадцать третьем году, который в отчаянии взывал к богу: «Спаси, защити, укажи!..» — который уже не знал, с какой стороны подойти к Ганже, лишь бы хоть немного умилостивить, задобрить его, понемногу-понемногу появлялась прежняя самоуверенность. Он уже отваживался надевать, идя в церковь, добротную синюю поддевку, а не старый, ношеный-переношенный пиджак, в котором работал у себя во дворе.
Особенно повеселел Оксен после того, как съездил в Яреськи, к всеукраинскому старосте, проезжавшему через Полтавщину.
Всеукраинский староста не ослепил их, как они ждали, царским величием, не ошеломил губернаторским высокомерием. Был в простом рабочем пиджачке, в вышитой красными и черными крестиками полотняной сорочке — ну самый обыкновенный тебе мужик! Встретил бы такого где-нибудь на улице — и не оглянулся бы. Пригласив их в вагон, староста угостил чаем, и они, осторожно держа тонкие стаканы своими заскорузлыми пальцами, вытирая шапками вспотевшие лбы, все присматривались да примеривались, выжидая удобную минуту, чтобы спросить о том основном, ради чего, бросив в горячую пору работу дома, приехали за много верст к этому вагону.
Хорошо понимая их мужицкую хитрость, Петровский, улыбаясь, с грубоватой откровенностью сказал:
— Вот что, мужики! Поезжайте себе спокойно домой и работайте! Никто вас не будет трогать.
Оксен возвращался домой именинником. Доехал до своего поля — не выдержал, слез, прошелся по озими, которая густой щетиной позеленила его ровные, как стол, десятины, присел, провел ладонью по молодым, пружинистым стеблям (ложись — не прогнется!), с жадностью вдохнул с детства знакомый и милый горьковатый запах согретой солнцем земли. А над ним простиралась, как бы позванивая кристальной прозрачностью, весенняя благодать. Зеленеющими нивами и небесной лазурью. Нетронутой белизной облаков и по-мальчишески робким дуновением ветерка. Дрожащим маревом у самого небосклона и золотистым теплом. И такой чарующей, такой бодрящей свежестью, что даже сердце замирает, в груди щекочет от легкой невольной радости!
Что бы, казалось, еще нужно Оксену! Вот твоя земля, твой труд, вон твой дом, твой уют, твоя жена и сыновья — твоя полная чаша, из которой, сколько ни пей, никогда не выпьешь все до дна. Живи — и будь доволен, трудись — и тебе хватит до самой смерти. И тебе, и детям, и твоим внукам, и правнукам. Не желай себе лишнего, не суши душу жадностью, не терзайся ненасытностью — живи, как завещал бог. Ведь ничего не возьмешь с собой в могилу. В тот тесный мир, где гроб — дом твой, в котором не повернуться, не подняться.
Ты слышишь, Оксен?
Не слышит. Не видит…
Совсем иное видится ему за этой весенней красотой, и Оксен уже бросает взгляд на ниву соседа (еще недавно его, Ивасютино, поле): вишь, половина под толокой, три года гуляет земелька, посеять бы пшеничку — рукой до колосьев не дотянулся бы! И уже нервными шагами измеряет поле с другой стороны (тоже еще недавно свое, а теперь того бедняка, у которого и коня за душой нет!): и тут уродило бы неплохо. Не взять ли с половины в аренду? «Если бог поможет, так оно и будет!» — совсем повеселел Оксен и, сняв шапку, осенил себя торжественным широким крестом, повернувшись на восток, где находится божий престол, где врата рая…