Что же, мертвому — мертвое, а живому — живое.
И, отстояв службу божью, идет Оксен в сельсовет добиваться, чтобы ему восстановили право голоса. Ведь какой он теперь кулак? У него столько земли на едока, как и у всех, — не больше и не меньше. Сам пашет и сеет, убирает и молотит, день и ночь в трудах, и, если у него в кладовой больше, чем у других, причиной этому вот эти мозоли на руках. Да расчетливость, да вера в бога. Потому что испокон века они, Ивасюты, вот так и накапливали богатство: крошка к крошке, щепочка к щепочке — недоешь, недопей, а что-то отложи в сундук. Все нажито честным трудом, собственным горбом, а не чужими руками.
— Не чужими руками? — переспрашивает Ганжа и переводит взгляд на свои изуродованные пальцы. Лежат они перед ним на столе, неподвижные, тяжелые, и Ганжа рассматривает их с какой-то болезненной задумчивостью. И все присутствующие невольно переводят взгляд на эти руки, и Оксен тоже не может оторвать от них глаз. — Честным трудом? — произносит Ганжа. Поднимает наконец голову, смотрит прямо на Оксена: неприязненной свинцовой сизью затянуты теперь его глаза. — Что же, может, и так… Может быть, и в самом деле твой род жил только честным трудом… Никого не эксплуатировал, не грабил… А мы, нечестивцы, беспричинно обижали тебя все эти годы. И тебя, и все твое святое и божье семейство… Жаль, что я неверующий, а то нарисовал бы с тебя, Оксен, икону и ежедневно молился бы на нее…
За спиной у Оксена, стоящего перед столом председателя, раздается едкий смех. «Ких… ких… ких…» — сдерживается дед Хлипавка, закрывая рукой рот. Сидит он среди других крестьян, заполнивших сельсовет, — кто по делу, а иной и просто так: язык почесать, послушать, что говорят умные люди, — и, плененный старческой любознательностью, забыл даже о своей шапке, упавшей с колен, топчет ее латаным валенком.
— Бог вам судья, Василий! — отвечает оскорбленно Оксен. — А я как перед Христом присягаю: никогда обществу зла не причинял!
— Э, не грешите, Оксен, не грешите! — вмешивается в разговор Иван Приходько. До сих пор он сидел в самом углу на корточках, опершись спиной о вытертую до рыжей глины стену, дымил цигаркой из «дайте, если вам не жалко» табака и даже дергался от желания подлить масла в огонь.
— И вы, Иван, тоже против меня! — укоризненно покачал головой Оксен. — Нет, по-видимому, бога в вашем сердце…
— А у вас он был? — вспыхнул Иван и выскочил, как задиристый петух, на середину комнаты. Остановился перед Оксеном и, указывая на него своим большим просмаленным табаком пальцем с черным надломленным ногтем, сказал: — Посмотрите, люди добрые, на него, какой он святой да божий! А лесок помните?!
— Какой лесок?
— Тот самый… Тот, что мы в четырнадцатом хотели обществом купить у пана… Кто нам свинью подложил? Может, забыли, Оксен?
Оксена бросило в жар. Он чувствует настороженное, враждебное отношение к нему мужиков и с запоздалым раскаянием ругает себя за то, что затеял этот разговор при людях. Но откуда он мог знать, что проклятый Иван вспомнит о лесе!
— Это для меня новость, — произносит Ганжа. — Расскажите-ка, Иван.
— Да что тут рассказывать! Хотели мы всем обществом купить у пана лесок, уже было совсем сторговались, а Ивасюта и подложил нам свинью… Пошел тайком к пану и подбросил ему лишнюю сотню. Пан и уступил ему этот лес. А обществу — шиш с маком! Еще и просил пана, чтобы об этом никому не говорил. А пан на следующий день нам все и выдал: «Покупайте теперь, люди, у Ивасюты, потому что я уже продал ему лес…»
Оксен уже не поворачивался в сторону говорившего. «Господи, когда это было, а они до сих пор мне глаза колют!.. Упаси меня, боже, от человеческой зависти!» Но вот из-за стола поднимается Ганжа, и теперь уже не поможет никакая молитва!
— Что же, люди добрые, может, в самом деле простим Ивасютам все кривды да и примем в нашу компанию? Батраков он не держал…
— Как это не держал! — даже подскочил Приходько. — А Христину забыли?
— Какую Христину! — Ганжа делает вид, что ничего не знает. — Какую Христину, Оксен?
— Побойтесь бога, Иван! — задетый за живое, поворачивается Оксен к Приходько, голос его дрожит от обиды. — Пускай вам бог простит, если вы уже и Христиной колете мне глаза!