Что же, пришлось испить и сию горькую чашу, которую послал ему господь бог. Испить покорно и безропотно, как подобает верному рабу божию, искреннему христианину. Там зачтутся ему все муки, там, а не тут, на этой многогрешной земле!
И, смирившись в душе, снес Оксен и этот позор. Даже не упрекал Таню братом, хотя имел на это право.
«А тебе, сестра, захотелось уйти — иди себе, и пусть нас с тобой, сестра, бог рассудит. Только не жди от меня ни моего благословения, ни приданого, ни поддержки!»
На этом бы и успокоился Оксен, если бы не беременность Тани. Ведь из дома ушла не просто сестра. Ушли неутомимые рабочие руки, на которых держалась большая половина хозяйства Ивасют. И свиньи да овцы, и коровы, и куры да гуси, и уборка, и стирка, и другая работа в доме и возле дома — все это теперь должно было лечь на слабые плечи Тани.
Не день и не два ходил и вздыхал Оксен, глядя, как вертится Таня, стараясь всюду успеть, со всем справиться. С петухами поднимается с постели и на заре ложится — не ложится, а падает на кровать в изнеможении, а порой даже сонная вскакивает с постели, порываясь доделать то, что не успела в течение дня. Он видел, как увеличиваются у нее синие круги под глазами, как осунулось, покрывшись восковой бледностью, лицо, как с каждым днем ей становится все труднее и труднее наклоняться или поднимать что-нибудь, — и его охватывала жалость к ней. Все чаще вздыхал и крестился, обращаясь к иконам, к Иисусу Христу, который не сводил с него укоризненных, выжженных вечным страданием глаз.
В больших, окаймленных синими тенями глазах Иисуса он видел укор. Ведь кто же, если не бог, мог заглянуть глубоко в душу Оксена, увидеть то, в чем он себе не признался бы никогда. Жалость к жене переплеталась с колебаниями, с боязнью. Хотя Оксен знал, что придется кого-то нанимать в помощь, но все еще не решался, все откладывал со дня на день, боясь, что скажут Ганжа и все голодранцы, когда он приведет во двор наймичку. Но хочешь не хочешь, страшись не страшись, а должен что-то делать. И однажды Оксен запряг Мушку и уехал куда-то, никому ничего не сказав.
Возвратился только через день, поздним декабрьским вечером, рассыпавшим по холодному небу, словно льдинки, колючие звезды. Ввалился в дом, весь окутанный холодным белым паром, сдирая сосульки с влажных усов, и весело сказал жене:
— А погляди-ка, Таня, кого я тебе привез!
И Оксен вытолкнул вперед из белесого тумана небольшую фигурку в длинном, с чужого, взрослого плеча кобеняке, с неестественно большой головой, повязанной огромнейшим платком, так что трудно было и разобрать, где у этой головы лицо, а где затылок.
— Вот твоя хозяйка, — между тем продолжал Оксен, подталкивая к Тане эту смешную фигуру. — Слушай ее, уважай, тогда бог и люди будут любить тебя.
Гостья робко подняла голову, и из покрытого изморозью узкого отверстия на Таню испуганно посмотрели черные, блестящие, настороженные, как у маленького напуганного зверька, глаза. «Кубусь!» — так и ахнула Таня, вспомнив дикую белку, которую еще в детстве принес в дом Федько.
Где он ее взял, так и осталось тайной. «Выменял», — кратко объяснил Федько сестрам и принялся строить для нее клетку с колесиком. Но колесу так и не пришлось вертеться, потому что белка была совсем не похожа на своих подвижных сестер. То ли она была больна, то ли очень напугана, только она забилась в угол клетки и не вылезала оттуда. Свернувшись маленьким клубочком, настороженно и испуганно поблескивала своими черными, как капли смолы, глазками на каждого, кто подходил к ней.
Старшая сестра окрестила белочку Кубусем, и это имя так и осталось за зверьком. Было в нем что-то заморское, дикое, не наше — одним словом, Кубусь, да и только!
Кубусь, не оправдав Федьковых надежд, вскоре исчез, а Тане еще долго снился пушистый комок с блестящими черными глазками…
Девочка опустила голову. Стояла в тяжелом кобеняке, расставив руки, — продрогла, очевидно, до костей, но боялась даже пошевельнуться. И Таня, охваченная чувством жалости к ней, стала раздевать свою новую помощницу.
Сняла кобеняк, размотала платок, а под ним был еще один, которым она была перевязана под рукавами старой фуфайки, — освобождаясь от этих одежд, гостья на глазах худела, становилась все меньше, даже Алексей удивленно вытаращил глаза.
— Да она же еще совсем ребенок! — воскликнула Таня.
— Ничего, она работящая, — успокаивал жену Оксен, который тоже разделся и теперь бил сапогом о сапог да потирал озябшие руки. — Да она не так уж и мала, тринадцатый годок пошел девке, где-то уже сваты утаптывают стежки…