Оксен не щадил себя на работе, не жалел и сыновей. Возвращались поздно вечером, почерневшие от усталости, медленно ели, словно по принуждению, а Алешка — тот совсем засыпал над миской. От хриплого отцовского оклика вздрагивал и мигал круглыми, как у заспанного петуха, глазами — ничего, казалось, не слышал и не видел. Поднявшись из-за стола, шаркал по полу, едва передвигая ноги, спешил поскорее обнять сладкую подушку.
— Алешка!
Строгий оклик отца всегда застигал его неожиданно: Алешка останавливался, споткнувшись о невидимый порог, поворачивал испуганное лицо.
— А бога благодарить я за тебя буду?
Алешка, виновато хлопая глазами, подходил к иконам, крестился и кланялся.
— Вот теперь иди спать, — смягчался Оксен. — Ты, Иван, тоже ложись, чтобы завтра пораньше подняться.
— Петух разбудит, — крестил сонный рот Иван и тяжело поднимался из-за стола.
Отдыхали в воскресенье, ложились спать после обеда. Но и в воскресенье разговор главным образом касался того, что должны сделать на будущей неделе.
— Осталось еще десяток мешков яровой пшеницы, — сетовал Оксен. — Золото, не пшеница. Посей — сторицей воздаст!
— Где же ее сеять? — отзывался Иван. — И так все засеяли, скоро и двор перепашем.
Но у Оксена уже созрела какая-то мысль. Отстояв обедню, он отпустил своих домой:
— Вы идите, а мне еще надо с одним человеком переброситься словцом.
Возвратился перед обедом, веселый, даже помолодевший.
— Ну, хлопцы, готовьте плуг: завтра, если даст бог, поедем пахать!
— О, снова пахать! — стонал Алешка.
А Иван коротко спросил:
— Куда?
— А на клин, что за сгоревшим дубом. Взял в аренду у Свирида. Лет пять земля гуляла, земелька — хоть на хлеб намазывай!
Тане оставалось только удивляться ненасытности мужа. Зачем? Для чего? Разве недостаточно десятин собственного поля? Заполнят и так закрома зерном доверху — хватит и себе, и скотине, и для продажи. Так, вишь, ему все мало, все не хватает…
На свет божий появился кошелек деда. Достал его Оксен со дна сундука, покрытый пылью, забытый, с запавшими боками, с потемневшим, покрытым ржавчиной ободком. Достал, стряхнул, вычистил, и кошелек снова стал хищно раскрывать свой широкий рот, полнеть да тяжелеть, принимая в ненасытную утробу серебряные рубли и полтинники молодой Советской власти. И не беда, что на этих деньгах вместо царя изображены такие, как Ганжа, с серпом и молотом и пятиконечной звездой. Деньги есть деньги, что бы на них ни изображали, кем бы они ни чеканились, неразборчивый кошелек Ивасюты испокон века не пренебрегал ими, какие бы они ни были.
Каждое воскресенье Оксен вытягивал из сундука кошелек, высыпал деньги на стол, на чистую скатерть, раскладывал серебряные монеты в разные столбики — полтинник к полтиннику, рубль к рублю. Серебристой пленкой затягивались в такие минуты его глаза, а у Ивана, который не сводил со стола глаз, лицо становилось хищным и жадным.
— Вот если, даст бог, власть еще больше одумается, — вслух мечтал Оксен, — да разрешат покупать земельку, мы тут как тут… мы и с деньгами.
Потом обратился к жене, которая убаюкивала сына:
— Вот видишь, Таня, как нам денежки достаются! Копеечка к копеечке, кровавыми мозолями… Недоешь, недопей, а сюда вбрось, сюда прибавь… Не то что те, — кивнул головой в сторону села. — Пропивают, прокучивают, а тогда твоим же добром тебе глаза колют… Готовы тебе горло перегрызть… Единственная надежда, что бог, — Оксен набожно возводит к иконам глаза, — защитит, не даст обидеть рабов своих верных…
Таня — ни слова. Склоняется над ребенком, делает вид, что ей некогда. Да и что ей говорить?
Она даже боится представить себе, что вот так будет делать и ее сын, когда вырастет. Вот так изо дня в день, с утра до вечера будет ходить впряженный в безрадостную, бесконечную работу лишь во имя того, чтобы потом выложить на стол и складывать в столбики холодные металлические кружочки. Да пропади она пропадом, вся эта работа, если она не приносит радости, а только беспокойство! Если она уводит от людей, а не приближает к ним! Ведь, к слову сказать, кто приходит к ним, кто их навещает? Разве что нищие.