Выбрать главу

— Пхи-и-и-и! А чего бояться? Тепло, уютно, соломы полно, есть приносят — хоть отоспалась да отдохнула! Вот только беда, что мои заделались по самые уши! Как вошла, чуть было в обморок не упала: хата не подметена, печь не истоплена, холодище, хоть волков гоняй! А они, мои голубята, лежат, укрывшись кожухами, да все ждут, пока согреются…

Таня слабо улыбнулась: эта неугомонная, жизнерадостная женщина хоть кого развеселит, хоть кому осушит слезы! Вот только убедить Таню не может она.

— Нет, Ганна, нет! Я не смогу… После этой… этой статьи… Пусть ищут себе подходящих учителей… не кулацких волчиц…

Когда Ганна ушла, Таня впервые в жизни бросила упрек богу:

«Господи, как ты мог такое допустить? Вот так незаслуженно обидеть? Разве тебе мало было всех моих мучений?»

II

Собираясь в уезд, Ганжа обещал возвратиться в тот же день. Но прошел короткий зимний день, прошел вечер, наступила ночь, а Ганжи все не было и не было. Интересующиеся новостями крестьяне ждали-ждали (накурили так, что хоть окна выставляй), а потом стали разбирать шапки.

— Уходите, люди, уходите, потому что председатель, стало быть, уже и не прийдеть. Знаете, сколько в энтом уезде делов?..

Выпроваживая мужиков из сельсовета, дед Хлипавка хитрил: крепко надеялся, что Ганжа все-таки вернется сегодня и тогда он первый узнает все новости. Не отстанет от него, всю душу измотает, а заставит Василя «высказаться» до конца.

Дед ждет Ганжу до глубокой ночи, борется изо всех сил с дремотой да все прислушивается, не заскрипят ли полозья саней, не раздастся ли голос Василя. И уже начал беспокоиться. Ведь дорога дальняя, мало ли что может случиться. Говорят же люди, что по полям волки стаями так и бегают, так и мотаются. Хотя у Василя и есть «ливорверт», да разве такой пукалкой от волков отобьешься! Да еще ночью…

И не на шутку встревоженный дед уже думает, не побежать ли ему по селу да и не ударить ли в набат: «Люди добрые, берите в руки что у кого есть да бегите нашего председателя от волков спасать!»

А Ганжа, целый и невредимый, преспокойно ночует себе у секретаря укома товарища Гинзбурга. Собирался заночевать прямо в укоме, но разве Григорий не уговорит. Пристал — пошли да пошли — и насильно потащил к себе домой.

Возвращались в полночь: почти до двенадцати часов засиделись на партконференции. Набралась уйма вопросов, которые крайне необходимо было обсудить и принять решение. Тут тебе и подготовка к посевной, и о смычке города с деревней, и о товариществах по совместной обработке земли — тозах, и о школах, и о борьбе с неграмотностью, и, наконец, об украинизации учреждений. Чтобы обсудить все эти вопросы, казалось, мало будет и недели.

Но Гинзбург страшно ненавидел болтунов, пустозвонов, заядлых «орателей», он бесцеремонно обрывал их на полуслове и под общий смех гнал с трибуны каждого, кто не хотел или не умел говорить кратко, ясно. Только с одним злом не мог справиться Гинзбург, сколько ни боролся с ним. Вот и сегодня, хотя секретарь укома и просил товарищей коммунистов воздерживаться от курения (а у кого уже не хватит терпения, пусть потихоньку выйдет в коридор), хотя присутствующие одобрительным гулом и откликнулись на его призыв, а кое-кто даже предложил на время заседания реквизировать у самых отчаянных курильщиков табак, но не прошло и часа, как в большом зале заседаний висело густое, едкое, удушливое облако дыма. Оно раскачивалось сизым покрывалом, опускалось длинными прядями, закрывало свет, падавший из больших, расписанных морозом окон.

Каждый из курильщиков находил причину, вынуждающую его взять в зубы папиросу. Один курил потому, что злился. Другой сосал папиросу потому, что радовался. Третий смолил, чтобы собраться с мыслями. Четвертый — чтобы отвлечься от дум. Пятый — чтобы успокоиться. Шестой — требовала этого душа. Седьмой… Ну, седьмой крутил здоровенную цигарку, чтобы не отстать от компании.

Пропахший, прокопченный дымом, даже позеленевший, Григорий Гинзбург присматривался к коммунистам, тщетно надеясь хоть одного из них поймать на горячем и вывести на чистую воду. Но так и не мог выявить, кто же курит. Все с таким невинным видом глядели на него, что у него даже язык не поворачивался еще раз сделать замечание.

— В рукав, паразиты, смолят! — сказал Ганжа на ухо Гинзбургу.

Ганжу избрали в президиум, и он весь день сидел за столом, повернувшись к трибуне. Слушал каждого оратора с одинаковым вниманием, и нельзя было понять, по душе ему выступление или нет. Только дважды и оживился Ганжа.

Первый раз — когда выступал безрукий морячок, который переселил отца Виталия в бывшее помещение школы. От прошлой, овеянной штормовыми ветрами, омытой солеными водами, профессии у моряка остался разве что бушлат — ношеный-переношенный, выгоревший от степного солнца, выстиранный степными дождями бушлат, с двумя рядами латунных пуговиц да вечно живое, неистребимое слово «братишки».