Выбрать главу

Мать засуетилась, начала собирать на стол. Извинялась, что нет ничего горячего, хотела было идти за соломой, чтобы разжечь печь, но Микола не пустил: еще кто-нибудь увидит да заинтересуется, почему это вдруг старуха надумала топить печь ночью… Ел холодную картошку с твердым, черствым хлебом, со старым салом, быстро двигая челюстями, и расспрашивал:

— Ганжа еще жив?

— А что с ним, проклятым, станется! Все начальствует да к вдовушке Якименка бегает.

— А Ивасюта?

— И тот как пан живет. Ему, Коля, и властя не властя, богатеет, как и когда-то…

Микола собрал крошки, вбросил их в рот, перекрестился, обернувшись к иконам. Неторопливо скрутил цигарку, закурил от лампы (берег бензин в зажигалке) и спросил:

— А как же вы, мама, тут перебиваетесь?

— Сам, сынок, видишь, как я живу, — невесело ответила она. — Землю еще тогда всю до крошки забрали, только огород и оставили. Корову, лошадей, овец увели со двора, едва умолила, чтобы оставили хохлаток, которых твой отец привез из Хороливки. Вот и вся теперь птица в нашем дворе — петух да три курицы. Собака и та со двора сбежала… Вот так, сынок, и живу — смерти жду…

Микола, слушая мать, ломал пальцами давно погасшую цигарку, а лицо его становилось все мрачнее. Наконец не выдержал, швырнул цигарку в угол, заскрежетал зубами:

— Ну, дождусь я, что и на моей улице будет праздник! За каждую десятину они мне кровью заплатят!

Мать испуганно посмотрела на сына: вылитый отец, когда разгневается… А он вскочил на ноги, походил-походил, сердито гоняя изломанную тень по стене, потом снова сел.

— Так вы, мама, и на меня сердитесь?

— За что?

— Да… из-за нас же все это случилось…

— Не грех ли тебе, сынок, так о своей матери думать! Кем бы ты, сынок, ни был для людей, а мне — родное дитя. Знаешь, пусть сын даже горящую головешку сует в лицо матери, а она все равно будет кричать: «Ой, сынок, руки себе обожжешь»!

У Миколы задрожали губы, на глазах блеснули слезы. Он низко опустил голову, тихо попросил:

— Простите меня, мама. — Бог простит, сынок…

Какое-то время сидели молча — охраняли тишину. Потом Ми кол а спросил:

— Как ваше здоровье, мама?

— Какое уж в мои годы здоровье! — покачала головой старуха. — Оно бы и ничего, еще можно было бы скрипеть, да сердце не позволяет… Вот вроде бы и не слышу, а потом как запечет, как переломит меня надвое… Или забьется-забьется, и все будто куда-то падает, все будто падает… Раскрываю рот, а дышать нечем… Я уж, сынок, не одну сорочку на груди изорвала…

— Вы, мама, к доктору бы съездили.

— Какие мне уже дохтора!

— Да, может быть, еще вылечили бы.

— Нет, сынок, меня уже вылечит только тот дохтур, что с косой за плечами стоит.

И снова умолкли. Старую Гайдучиху так и подмывало спросить у сына, что же он думает дальше делать, надолго ли пришел. Ежели не хочет показываться людям на глаза, пусть будет так. Она сделает все, чтобы он был сыт, жил в тепле, всю себя отдаст, до последней капли, лишь бы ему было хорошо. Но боялась спрашивать — боялась услышать, что пришел только в гости, а завтра или послезавтра бросит ее одну. Больше она уже не дождется его, не доживет. Поэтому спустя некоторое время сказала:

— Давай спать, сынок. Ты, наверное, устал с дороги?

— Да, устал, — согласился, зевая, Микола. Не одну ночь пришлось ему ночевать посреди степи, зарываясь в стога. Только об этом он не сказал матери: зачем ей обо всем этом знать!

Мать стелила ему на полу, а себе на лежанке. Уже погасив лампу, Микола достал из кармана пиджака браунинг, сунул его под подушку: береженого бог бережет! Засыпая, подумал, что было бы хорошо, если бы к утру поднялась метель и замела его след.

Спал Микола крепко, как давно уже не спал. И снилось ему далекое детство: будто бы бегает он босиком по спорышу и не хочет идти в хату, хотя его давно уже зовет мать…

Проснулся оттого, что по хате кто-то ходил. Выхватил браунинг, прицелился в белую фигуру, которая шевелилась у печи. И тотчас холодный пот выступил у него на лбу: целился в родную мать! Украдкой спрятал пистолет, облизал пересохшие губы, хрипло спросил:

— Это вы, мама?

— Я, сынок, я…

— Что вы там делаете?

— Готовлю тебе завтрак. А ты спи, еще рано.

Микола снова лег, натянул до подбородка одеяло. Смотрел на мать, которая возилась у печи: что-то передвигала, чем-то гремела тихонько, чтобы не потревожить сон сына, и жалость к ней, больной, старой, одинокой, забытой богом и людьми, жгла его сердце. На минуту подумал, как было бы хорошо, если бы действительно ему простили. И он мог вернуться домой не злодеем темной ночью, а хозяином среди бела дня. Представил себя посреди безграничного поля, на черной рыхлой земле, которая пахнет горьким пыреем и разопрелым навозом, высокое голубое небо над головой и щекочущий ветерок, обдувающий распахнутую грудь… Представил все это себе, и его огромные, сильные руки сжались от невыразимой тоски земледельца, давно не державшего ручки плуга.