Еще об одном думал Микола. Но разве об этом можно сказать батюшке! Он только так, будто бы между прочим, спросил:
— Вы сейчас вдвоем живете?
— Да нет, и Верочка с нами, — отозвалась матушка. — Небось уже и забыли?
— Было время ему помнить! — пробормотал отец Диодорий.
— Чего же, помню… Когда проснется, передайте ей привет от меня.
Да и полез на чердак по скрипучей лестнице. Что ж, скрипит — пусть скрипит, для Миколы это даже лучше: никто тихо не взберется к нему, не нападет неожиданно… А может, и не лучше? Может, надо было бы, чтобы не заскрипела ни одна ступенька, если на нее станет другая, не Миколы, ножка?
И Микола никак не может уснуть, вспоминая нежное тело молодой поповны. Как обнимал ее, как прижимал в темных сенях, пользуясь тем, что батюшка ушел править службу в церковь, а матушка готовила обед в кухне! Попадья, жалея дочь, все делала, — мол, молодое дитё, пускай поживет пока на отцовских харчах, за спиной матери, пускай понежится, пока не связала себе руки замужеством. А «дитё» изнывало длинными девичьими ночами, металось горячей головой на холодной подушке, не зная, куда положить, изо всех сил прижимало искомканное одеяло к твердым, словно набухшие почки, грудям. Истомившееся от многолетнего ожидания чего-то неизведанного, подогретое прочитанными романами «дитё» даже не сопротивлялось, оказываясь в греховных объятиях Гайдука: закрывало светлые глазенки, наставляло клювиком ротик, чмокало в жадные, нетерпеливые губы парня.
Сени только вздыхали, видя безрассудство поповской дочери; помнили ее еще ребенком, этакой крошкой с тонкой косичкой, семенящей пухленькими ножками, когда выбегала из хаты. И не стыдно, и не совестно: еще не успела опериться, а уже, видишь, нашла себе петушка! И когда? Во время службы божьей, под звон церковных колоколов, когда ее батенька провозглашает с амвона святые слова! Но она меньше всего думала об этом, совершала свою службу, куда более приятную, чем отцовская, и, зажатая в самый темный уголок, произносила совсем иные слова.
— Придешь?
— Отец увидит!
— Да черт бы взял твоего отца!
— Не бранись — грех.
— А вот так мучить меня не грех?
— Кто же тебя мучит? — наивно округляла свои глазенки.
Наконец сдалась:
— Подожди немного. Вот папа и мама поедут в гости…
— Они же и тебя с собой возьмут!
— А я заболею…
Вспоминая тот день, когда батюшка и матушка отправлялись в гости в соседнее село, Микола даже усмехался: как оно, это невинное дитё, сумело прикинуться больным! Как прижимало руку к своему чистому лбу, как покашливало, держась рукой за горло! Обеспокоенная, встревоженная матушка даже начала было уговаривать мужа остаться дома. Но Верочка, любящее дитё, не хотела помешать папе и маме. Пускай они едут, не беспокоятся о ней, она немного полежит, попьет липового чая, пропотеет — и все как рукой снимет! А от мысли, что из-за нее они не поехали в гости, ей будет еще хуже…
И не успели за батюшкой и матушкой закрыться ворота, как Микола принялся лечить поповну. Сначала от головной боли, а потом от кашля и оттого, что в горле першит. Лечил, как умел, а она раскрыла клювиком рот и крепко зажмурила глаза; не отбивалась, не сопротивлялась, когда схватил ее в объятия, оторвал от пола и понес на кровать…
Потом, уже будучи за границей, вспоминая Верочку и вот эту широкую поповскую кровать с пуховыми перинами, Микола почему-то видел только отвернувшуюся к стене головку, светлые курчавые волосы на нежной девичьей шее и слышал беспомощное: «Не надо!» А сейчас, лежа на пуховой перине, явственно, до сладкой истомы в теле, вспомнил, как нес на руках Верочку и что произошло потом. И от этого воспоминания в голову теплой волной ударила кровь, зашумела в ушах, заставила учащенно забиться сердце. Он вскочил, охлаждая горящие ноги на глиняном полу, бесшумно, по-кошачьи, крадучись, подошел к квадратному черному отверстию и стал прислушиваться, не раздадутся ли легкие, крадущиеся шаги молодой поповны.
Но в доме все спали: твердым горячим клубочком свернулась Верочка, даже не подозревая, кто пришел к ним в гости. Дряблой храпящей горой возвышалась матушка. Не спал только отец Диодорий, встревоженный появлением Гайдука и разговором с ним. Отодвинувшись подальше от матушки (давно уже забыл, как когда-то прижимался поближе, потому что сейчас невозможно поверить, что это расплывшееся, как на дрожжах, тесто, вот этот мягкий, набитый едой мех был когда-то стройным, упругим, всегда желанным телом, с которым он зачал сына, а потом — дочь), отец Диодорий лежал высохшей за долгие годы, покрытой жестким седым мхом, но еще крепкой доской, и перед его глазами проплывало не такое уж далекое прошлое, которого он не в силах был забыть, вычеркнуть из памяти и за которое отдал бы полмира, лишь бы оно возвратилось…