Вот так Таня поздоровалась со всем, что заполняло ее детство. Заглянула даже в колодец через не такой уж высокий сруб (а когда-то едва могла дотянуться до него!), наклонила голову, крикнула: «Ау!» И из далекого зеркала выглянуло юное смешное лицо, словно оно только и ждало этого восклицания. Таня долго и пристально всматривается в него, а оно в свою очередь не сводит с нее своих веселых глаз. И когда Таня задумчиво отходит от колодца, ей все еще кажется, что эта девочка и сейчас смотрит снизу и будет всегда встречать ее, откликаться на ее зов. Будет встречать даже тогда, когда Таня станет старухой, когда, кряхтя и стоная, подойдет к этому срубу и, с трудом наклонившись над ним, хриплым голосом закричит: «Ау!» Будет смотреть на нее, сморщенную, поседевшую старуху, такими же веселыми глазами, как и сегодня…
Потом видели Таню, как она стояла у ворот и все будто бы кого-то поджидала. Долго смотрела на небо, словно хотела увидеть на нем какие-то давние звезды. А потом ходила к реке.
Вернулась она возбужденная, помолодевшая, с блестящими глазами. От нее веяло весенней свежестью, едва сдерживаемым ожиданием чего-то небудничного, чего-то необычного. И уже перед вечером, когда сидела с Андрейком и мамой на крыльце, провожая солнце, не утерпела, спросила и тут же покраснела:
— Мама, вы не знаете, где сейчас Олег?
— Откуда я могу, доченька, знать, — равнодушно ответила мать. — Живу одна, никто ко мне не ходит… Разве только Ульяна зайдет. Посидим, помолчим, вот и весь наш разговор… А так я никуда не выхожу. Только на могилку папы…
И после долгой паузы:
— А чего это ты вздумала спрашивать?
— Так, — сказала Таня, глядя на запад. — Просто так, — повторила она, не отводя глаз от солнца, которое пряталось за горизонт. И вдруг неожиданно произнесла с такой тоской, что мать даже вздрогнула, а Андрейко поднял удивленное личико: — Как мне не хочется, чтобы заходило солнце!..
Неделя пролетела незаметно. Таня немного отдохнула от хуторских забот, она с радостью навсегда бы осталась в этом доме, где прошло ее детство. Мама, Андрейко — ей больше никто не нужен. Устроилась бы в какую-нибудь школу, ходила бы каждый день на работу, а потом возвращалась бы домой. И по вечерам сидели бы они втроем возле большого медного самовара, еще приданого матери, слушали бы его шумное пение, тихонько беседовали, а то и просто молчали, убаюканные дремотным течением времени…
Вот такие заманчивые картины рисовало воображение Тани. Но приехал Оксен, и она поняла: у нее не хватит сейчас ни сил, ни воли не вернуться вместе с ним на хутор. Не могла бороться с Оксеном, оттолкнуть его, потому что натолкнулась бы не на твердую стену, которую можно было столкнуть, пускай даже покалечив себе руки, а на что-то мягкое и вроде бы податливое: толкнешь — и погрузишься в него, и безнадежно завязнешь в нем, и не вырвешься из него.
Мама, которая соглашалась переехать к ним, в последнюю минуту передумала.
— Вы же собирались, мама!
— Да я ведь на арбе приехал, — добавил от себя Оксен. — Так мог бы приехать на бричке…
— Поезжайте, дети, сами, — не соглашалась старуха. — А я еще немного поживу здесь, побуду…
— Но кто же за вами присмотрит?
— А зачем за мной присматривать? Слава богу, не больная. Ноги еще носят, а поесть как-нибудь приготовлю… Много ли одной надо? Да и Федя, может… приедет…
При этом у матери задрожал подбородок, вздрогнули сухие веки, и она, уже не скрывая слез, всхлипывая, как обиженный ребенок, совсем другим, тонким и жалобным, голосом добавила:
— Ты же ему… те… ле… грамму… послала…
У Тани тоже слезы застилали глаза от жалости к матери, от обиды на брата. Ведь мог же он приехать, мог хотя бы на день, на час — ведь родная сестра! А вот не приехал, даже не ответил.
Вот так думает Таня о своем непутевом брате, и злится на него, и упрекает его, не зная того, что Федько ни сном ни духом не виноват. Он не знал, какое горе постигло их семью. То ли Таня перепутала адрес, то ли растяпа почтальон доставил ее не туда, куда надо, только телеграммы Федор не получал. Носился в это время по губернии, выслеживая одну неуловимую банду.
Это были уже не те бандиты, преследуя которых он скакал когда-то во главе конного отряда, с саблями наголо, с пулеметами на седлах. Прошло уже то милое сердцу Федора время, когда в ожесточенных схватках, в кровавых боях находили свой бесславный конец гайдуки. Иные настали времена, иные стали бандиты.
Этим было безразлично, какая власть над ними, какую она проводит политику. Прижимает богатых или бедных, предоставляет свободу частнику или развивает обобществленный сектор. С одинаковым усердием они грабили разжиревшего нэпмана и опустошали сейфы государственных банков, раздевали до нижнего белья первого встречного, совсем не интересуясь, к какой партии он принадлежит, каких политических взглядов придерживается. Грабили в больших городах, в местечках и селах, и с ними бороться было не легче, чем с бывшими «батьками». И двигалась по улицам то в одном, то в другом городе похоронная процессия, звучала траурная мелодия, и над головами суровых, молчаливых милиционеров плыли обитые красным гробы, а потом над свежими могилами произносились пламенные революционные речи, гремели салюты. Мертвые ложились в могилы, а живые, подпоясавшись потуже, надвинув фуражки на лбы, спрятав наганы за пазухи или в карманы, снова отправлялись на опасную охоту, где в любую минуту охотник может стать дичью и уже вокруг него будут свистеть пули. Или еще хуже: подстерегут в темном закоулке, ударят острой финкой — и исчезнут зловещими тенями. А ты упадешь на твердую неприветливую мостовую, так и не успев вытащить оружие, зажмешь рукой рану, а кровь горячей струей будет бить сквозь твои крепко сжатые пальцы. Вот так и будешь лежать, полуживой, полумертвый, вот так и будешь мучиться, и перед твоим угасающим взором будет проплывать красный гроб и склоненные головы твоих побратимов по оружию.