Выбрать главу

Весною Олег и Таня решили пожениться, как только немного утихомирится все вокруг. Таня не сказала об этом ни отцу, ни матери, носила свое счастье в себе. Она как-то притихла, движения ее утратили детскую порывистость, стали спокойнее, мягче, плавнее, глаза будто углубились, полнились скрытым теплом. И дед, вернувшийся этой весной из далекого путешествия, уже не называл ее Танькой и не дарил копейку, тем более что все копейки давно уже потеряли цену в этой кутерьме.

— Вот, Танюха, нес я тебе один камень. Зумруд. Или еще — камень жизни. Кто его носит, вовек хворобы не будет знать.

За эти два года дед очень сдал, постарел, стал маленьким, словно старый пенек. Еще недавно черные, его волосы то ли поседели, то ли покрылись какой-то серой плесенью, и не жизнью — могильным холодом веяло из беззубого дедова рта.

— Вот, Танюха, такой тот зумруд прозрачный да чистый, что если хорошенько заглянуть в него, то и утонуть в нем можно. Зеленый, как весенняя трава…

— Где же он, дедусь? — нетерпеливо спросила Таня. — Вы его принесли?

— Нес, дочка, да не донес, — сокрушенно проговорил дед. Взглянул на внучку, и в его выцветших глазах отразилась бессильная тень гнева. — Встретили меня однажды какие-то разбойники, обобрали, как грушу. Я было кинул зумруд в рот, хотел проглотить, так один из них как дал кулачищем по спине, так чуть и душа вместе с этим камешком не вылетела на дорогу… Чтоб тебя, паразита, так до смертоньки лютой стукало! — проклял своего грабителя дед.

Тане и смешно и жалко было деда, а вместе с ним жалко и камешка. Сама бы его не носила — зачем ей, она и так здорова, — а отдала бы отцу, потому что отец едва переставляет ноги.

Дед сокрушенно покачал головой:

— И что это на свете божьем творится? Люди будто с ума посходили: так и норовит каждый тебя за горло схватить!

— Революция, дед, — говорит Федор, который вместе с сестрой зашел проведать старика. Он вывихнул ногу, и его на две недели отпустили домой.

— Леворюция? — переспросил дед и вдруг рассердился: — Какая же это у черта леворюция, если доброму человеку и на улицу выйти нельзя! Власти на них, паразитов, нет — вот они и того… и делают себе леворюцию…

На этот раз, вернувшись в село, дед остановился не у соседа, а у дочки. Отцу, казалось, стало все равно, где будет жить дед, и мать вместе с Татьяной убрали амбар, наносили туда пахучей травы, поставили топчан, повесили в углу икону, и дед остался доволен своим новым жильем.

— Спасибо тебе, дочка, тут и умереть не грех.

А через неделю позвал Таню:

— Танька, кличь мать!

Когда прибежала встревоженная мать, дед уже лежал на спине, сложив руки на груди крестом, — хоть сейчас клади в гроб. Остановив на дочке погасшие глаза, шевельнул высохшими губами:

— Вот, дочка, умирать буду.

— Что с вами, тату?

— В нутре у меня все перегорает, ничего не остается… Зови, дочка, попа…

Как ни утешали деда, как ни уговаривали его, он настоял на своем: умирать буду — и конец! И умер-таки к утру — ушел в свой последний, самый долгий путь, в самое дальнее странствие, из которого никто еще не возвращался домой.

Хоронили деда незаметно и тихо. Федор запряг Ваську, отец прочитал над покойником молитву — и вот уже вырос на кладбище небольшой холмик земли, едва заметный свидетель того, что жил на белом свете человек, чего-то добивался, на что-то надеялся, куда-то шел и с каждым шагом все ближе подходил к могиле.

Для чего же ты живешь на свете, человек? Неужели только для того, чтобы в конце концов лечь в могилу на кладбище, где смерть, будто крот, неутомимо насыпает все новые и новые холмики сырой земли?

И печально, и тревожно было у Тани на душе, и долго еще стоял перед ее глазами белый, свежевытесанный крест — символ страдания людей, которые часто сами себя распинают на нем, как маленькие, неразумные дети, обламывают и калечат и без того хрупкую и короткую жизнь.

И вот дед лежал в могиле, а над ним, над кладбищем, над городом, над всем белым светом с его лугами и лесами, реками и долинами, проезжими дорогами и узкими стежками, нивами, хуторами и селами разгоралось лето. Окропляло все утренними росами. Сыпало ласковыми дождями. Проливалось ливнями. Полыхало веселыми зарницами. Кипело звездопадами. Охваченное неукротимым желанием всему давать жизнь, заключало землю в жаркие объятия, и она, укрощенная, лежала потом в томном изнеможении, покрывалась росой, устало устремляла в небо глубокие зеницы озер.