Это лето принесло Тане немало радости и еще больше печали. Радости — в начале, печали — в конце лета.
Теперь она почти каждый день встречалась с Олегом. Не могла, казалось, и дыхнуть без него. Он завладел всеми ее помыслами, так властно заполнил собой ее маленькую жизнь, что в ней уже ни для чего больше не оставалось места.
Таня думала только об Олеге, грезила им днем и ночью, не могла даже читать книжку, потому что с каждой странички смотрел на нее Олег, зачаровывал ласковыми глазами, наполнял радостным трепетом все ее существо. Если бы у нее была подруга, Таня делилась бы с ней своим простеньким, как птичья песенка, счастьем. Если бы не боялась брата, рассказала бы ему о своей любви, не утаила бы ничего, потому что все в ней просто кричало про Олега.
Хорошо было бы, если бы у нее были краски, и палитра, и туго натянутое, звонкое полотно, щедро освещенное солнцем. Если бы у нее имелась большая кисть с густой щеточкой, чтобы ею можно было бы накладывать краски столько, сколько захочешь. И только яркие, только краски самых чистых тонов. Солнечные, серебристые, малиновые, золотые, голубые, синие…
Это была бы особенная, необычная картина. Такой еще никто не видел, думала Таня. На этой картине не было бы ни деревьев, ни реки, ни земли или неба, не было бы ни цветов, ни птиц, ни людей — на ней были бы одни только краски. Торжество красок. Победное горение праздничных колеров, веселый танец самых радостных оттенков. Невиданной красы узор, которому нет ни начала ни конца…
И каждый из этих цветов на полотне звучал бы музыкой. Нежными колокольчиками звенели бы золотой и серебряный, скрипичными струнами пели бы синий и голубой, сочным, всепоглощающим звоном катился бы из конца в конец малиновый цвет…
А отцу становилось все хуже и хуже. Он уже почти не выходил из комнаты. Лежал на широкой дубовой кровати, на целой горе подушек и перин, которые будто распухали, высасывая соки из отцова тела, а сам он с каждым днем худел и худел, таял прямо на глазах. Тяжело дышал, с трудом поводил глазами. И все просил, чтобы открывали окна, и сердился, когда кто-нибудь становился против окна:
— Не задерживай воздуха! О господи, и умереть спокойно не дадут!
В такие минуты голос отца становился тоненьким, плаксивым, как у больного ребенка.
Тане болезнь отца казалась желтою кошкой, худющей, безжалостной, с горящими злыми глазами. Она душит отца, как мышонка, запускает в него острые когти — забавляется перед тем, как съесть. Порой отпустит его, отскочит, приляжет, припав к полу напряженным телом, нетерпеливо постукивая по доскам хвостом, готовая вот-вот снова схватить свою жертву.
И тогда отец немного приободряется. Не замечает ни этих когтей, которые нетерпеливо впиваются в доски, ни хищных горящих зрачков. Ну-ну, он еще поживет на белом свете! Болезнь уже проходит, он поправляется. Разве он не кашлял сегодня много меньше, чем, скажем, вчера? И совсем в эту ночь не потел. А посмотрите, сколько он сегодня съел бульону! И с каким аппетитом!
И мать, и дети — все поддакивают, слушая эти радостные уверения больного. Они и сами охотно верят этой сказке, этой надежде отца. Может, и правда злая хвороба отступила от него? Может, произошло чудо и через несколько дней отец совсем окрепнет, пойдет править церковную службу, где без него, как рассказывал церковный староста, у причта все валится из рук…
— Поправляйтесь, батюшка, да приходите скорее в церковь. А то новый священник скоро гопака будет танцевать вместо божьей службы, прости меня, господи, грешного!
И уже все начинают верить в то, что отец выздоравливает, все в доме веселеют, лица проясняются. Отец поднимается на тонкие, как палочки, ноги, опираясь на Танино или мамино плечо, выходит во двор. Сразу же садится на стул, подставляя солнцу прозрачное, словно восковое, лицо, жадно обводит ставшими большими за время болезни глазами двор, строения на нем, соседние дома, которые поглядывают любопытными окнами из-за высоких заборов. В такие минуты Тане кажется, что отец хочет глянуть куда-то дальше, нежели может достичь человеческий взор. Отец будто рвался в этот безграничный простор, который угадывался за домами, даже сюда доносил еле слышный шорох спелых хлебов, прохладу оврагов и балок, запах густой конопли, отдаленное пение стали под оселками первых косарей. Может, отец видит уже себя на легких дрожках, а мимо проплывают нивы, усыпанные мужчинами и женщинами, которые вышли собирать свой хлеб насущный, вот и вымахивают серпами и косами?.. А может, бродит над Хоролом, обнимая взглядом и речку, и луга, и густой лозняк, и далекие дубовые рощи, выделяющиеся на горизонте зелеными пятнами, и белые облачка на небе — всю божью красу, созданную на радость людям, которую они в слепом своем эгоизме так часто не замечают, не ценят, не берегут, а, наоборот, уничтожают, портят, разоряют… Может, именно над этим задумался сейчас отец, потому что печальная улыбка появляется на его обескровленных, серых устах… Таня этого не знает. Ей только жаль отца. Так жаль, что хочется плакать. Однако она изо всех сил сдерживает слезы и старается казаться веселой, полной надежд, нет, даже уверенности, что отец скоро станет на ноги.