Бросал в руки Оксена уздечку и уходил в сельсовет. Сидел там час или дольше (в зависимости от того, сколько набиралось арестованных), а Оксен кормил коня, поил его и уже привычно прикрикивал на мужиков, отгоняя любопытных:
— Уходите, люди, уходите! Нечего тут заглядывать!
И уже не милиционер, а он сам подсчитывал арестованных, перед тем как отправиться в путь.
— Все?
— Все.
— А себя посчитал?
— Посчитал.
— Ну, тогда можно трогаться.
«Старшинство» закончилось так же неожиданно, как и началось: доведя арестованных до тюрьмы и сдав их охране, милиционер тотчас забыл об Оксене. Даже не взглянул на своего усердного помощника, не попрощался с ним. И Оксен, пораженный в самое сердце человеческой неблагодарностью, обратился за сочувствием к мужику, на которого он еще так недавно покрикивал, собирая всех вместе:
— Вот так, значит, — пригнали и бросили.
Мужик отвернулся от него и сплюнул.
Один бог остался у Оксена, один бог!
Разместили их по камерам.
— Ничего, потерпите, — утешали их надзиратели. — Долго тут не засидитесь.
Старожилы уже (здесь были и такие, что сидели не за утайку хлеба) учили мужиков:
— Если будут вызывать на суд, старайтесь попасть утром. Утром всегда меньше дают.
— Почему же так?
— Потому что тогда судьи еще не уставшие и не такие сердитые.
— А по многу дают?
— Это в зависимости от шеи. У кого шея покрепче, тому больше и навешивают.
После всех этих разговоров Оксену приснилось, что у него не шея, а шеища, мускулистая, как у вола. Проснулся вспотевший от страха, потрогал шею, — слава богу, такая, как и была! — но уже не мог уснуть до утра.
А утром повели в суд.
Оксен получил самую мягкую меру социальной защиты, применявшуюся в то время к кулакам, которые злостно срывали план сдачи хлеба государству, — конфискация имущества и выселение за пределы Полтавщины.
— Повезло тебе, старик! — с нескрываемой завистью говорили ему те, что еще ждали суда.
Но Оксен не очень радовался этому. Собираясь на свободу, Оксен уже думал, как ему придется отдавать нажитое добро, оставлять хутор. И что он будет делать? Куда денется?..
Кто поможет?
Может, Ганжа, который не опоздает: ночи не будет спать, чтобы не прозевать своего…
Как только Оксен вернулся домой, тут же приехал Ганжа с комиссией. Приказывает членам комиссии переписать все, чтобы, не дай бог, Ивасюты не прихватили что-нибудь с собой!
Сняв зачем-то шапку, Оксен ходит следом за односельчанами, топчется возле них. Подходит к Ганже, с отчаянием спрашивает:
— Василь, а куда же мне деваться?
— Куда хочешь.
— Лучше бы меня посадили, Василь!
— А это уже надо было судей просить.
Оксен постоит-постоит, а потом снова бредет следом за членами комиссии, описывающими его имущество. Мнет шапку в руках и все будто хочет что-то попросить у них, но не решается.
Открывается дверь — из хаты выходит Иван. Во всем праздничном, не забыл даже галоши надеть, будто собрался идти на гулянье. Только вид у него совсем не праздничный, в черных глазах злые огоньки, искусанные губы подергиваются. С ненавистью посмотрев на Ганжу, крикнул отцу:
— Тато, собирайтесь, и пошли!
Оксен словно не слышал, даже не обернулся на голос сына. Шел следом за мужиками в конюшню. Иван догнал его уже у самых дверей, схватил за плечи.
— Тато, пошли! Пошли, а то я кого-нибудь тут убью!..
— Бог с тобой, Иван! — наконец приходит в себя Оксен и, пронизанный страхом, боясь, как бы Иван в самом деле не натворил чего, уже сам спешит, чтобы поскорее уйти подальше от еще более страшной беды. — Зови, сынок, Алешку…
Вышли на улицу с котомками за плечами.
— Прощайте, Василь, — в последний раз обратился Оксен к Ганже. — Если не удастся на этом свете, встретимся… Бог, он, Василь… — Не договорил, махнул рукой, надвинул на глаза шапку и побрел.
Шел не оглядываясь, рвал за собой все, чем был привязан к этому клочку земли. Остановился только возле ветряка: он будто бы вышел ему навстречу, расставив крылья для прощальных объятий. Сколько помнит Оксен, этот ветряк стоит, как неусыпный страж, как добрый защитник их домашнего очага.
— Тато, пошли! — прерывает воспоминания отца Иван. — Слышите?
Оксен в последний раз смотрит на ветряк, поворачивается и идет следом за сыновьями.
А по их двору все еще снуют озабоченные люди.
— Микола, ульи переписал?
— Переписал. Ты кур посчитай!
— Как их посчитаешь, если они бегают с одного места на другое! Да еще и все рябые! У меня уже в глазах мельтешит!