Выбрать главу

До обеда Василь умаялся так, что хоть перевясло из него крути. Гнал прокос перед собой без передышки, да и где же тут передохнешь, если позади — вжик! вжик! — обжигает пятки острая Оксенова коса! Чуть только приостановишься или зазеваешься — секанет Оксен косой по лыткам, подсечет своего лютого врага, навсегда отучит ходить на улицу, верховодить на вечеринках.

После обеда лежали в тени под возом, словно запарившиеся бычки, — никак не могли остудить разгоряченные тела.

Отдохнув, снова заняли полосы. Теперь уже Оксен шел впереди, а Василева коса жгла ему пятки.

На другой год, в начале января, мачеха родила дочку. Отец достал с чердака почерневшую от времени люльку, повесил ее посреди хаты на железный крюк, надежно вбитый в матицу, смущенно ткнул пальцем — люлька качнулась, поплыла в воздухе разукрашенным челником.

Никто не знал, сколько ей лет, этой люльке. Ее привез сюда из старого дома еще дед, который сам когда-то качался в ней — пускал беззубым ртом пузыри, протягивая ручонки к маминой груди. Люди рождались, вырастали, старились, умирали, ложились в другие, печальные люльки, которые качала только смерть, а эта люлька неустанно колыхалась, одетая убаюкивающими, терпеливо-ласковыми женскими голосами.

И не один Ивасюта вываливался из нее, как голопузый птенец из гнезда, звонко и тяжело стукался большой головой о твердый, негостеприимный пол, а потом кричал беспомощно и жалко, пока встревоженная мать не вбегала в хату, не клала опять в люльку.

Она не злопамятна, эта старенькая бабуся. Вынянчит очередного наследника Ивасют, дождется, пока малыш встанет на ноги, и отправляется себе на чердак, в забвение и пыль, лежит, мудрая и терпеливая, как сама жизнь: знаю, мол, что я сейчас вам не нужна, что вы не вспоминаете обо мне ни зимой ни летом, но не очень печалюсь об этом. Такие уж вы все, люди, — легко забываете добро и долго помните зло. Так я полежу себе, подожду, пока снова настанет пора и вы вспомните обо мне, снимете меня с чердака, вымоете, вытрете, устелете пеленками, повесите посреди хаты — доверите мне продолжение вашего рода.

На этот раз люлька висела долго: прошел год, а маленькая Олеся все еще не могла встать на ноги. Только ранней весной начала она ползать по хате, но и тогда нигде не хотела засыпать, кроме люльки.

— Балуешь ты ее, с рук не спускаешь, так она у тебя до старости не научится ходить, — ласково укорял отец.

Мачеха молча прижимала к плечу светлую головку, словно боялась, что кто-нибудь отберет у нее ребенка.

Материнство прибавило ей еще больше красы, мягким, нежным светом наполнило глаза, и дьявольские смущающие сны не отступали от Оксена. То ему мерещилось, что он — отец и Олеся — его дочка, а мачеха — его жена. Вот она подходит к нему, обнимает за шею, прижимается лицом к его лицу, и лицо ее пылает, и губы горят, ищут его рот… То они скачут вдвоем среди ночи на черном коне, он — впереди, она — сзади; обхватила его руками, прильнула к его спине и тихонько смеется, щекочет его затылок. Оксен изо всех сил подгоняет коня, чтобы она еще теснее прижималась к нему, а конь отрывается от земли, мчится по небу, и звезды сыплются из-под его твердых копыт, словно искры, падают, гаснут в холодной траве, а мачеха шепчет ему на ухо: «Вот наши дети». — «Дети? — удивляется Оксен. — Какие же это дети, если это звезды?» — «Нет, дети, — твердит мачеха. — Разве ты не знаешь, что я божья мать и пришла в вашу семью, чтобы спасти вас от греха?» — «А я тогда кто же?» — растерянно спрашивает Оксен, но мачеха уже ничего не говорит ему, только тихо смеется над ухом и все крепче обнимает его, так, что ему становится трудно дышать… А порой приснится такое, что Оксен не знает, куда и деваться, когда на другой день вспоминал свой сон.

Но не только Оксена одолевали такие сны. В последнее время он стал замечать, что и Василь прячет глаза, вспыхивает и теряется, встречаясь с мачехой.

Не прошло это и мимо отцова внимания. Он все чаще насупливался, встречая Василя, смотрел ему вслед тяжелым, волчьим взглядом.

Свирид стал ревновать жену. Как-то пришел поздно ночью (задержался на сходке), постучал в дверь. Оксен и Василь, ночевавшие на другой половине, не услышали его стука: весь день пахали, и как легли, так и заснули — хоть их за ноги вытаскивай из хаты. Дед спал мертвым сном на печи, тонко высвистывая носом. Мачеха тоже разоспалась, сморенная поздней толчеей возле печи. Тогда Свирид, мигом охваченный подозрением, плечом высадил дверь, вскочил в хату, стал у двери, чтобы никто не мог прошмыгнуть мимо него, кресанул — сыпанул колючими, злыми искрами на трут. При каждом ударе кресала о кремень вылетал снопик огня, выхватывал из темноты ставшее неузнаваемо хищным лицо Свирида, с заострившимся, вытянутым, как у нечистой силы, носом. И мачеха, проснувшаяся от ударов кремня о кресало, забилась, испуганная насмерть, в угол кровати, собрала на груди расстегнутую сорочку.