Выбрать главу

— Наши, — ответил гордо Оксен.

— А зачем так бросил? Хочешь, чтобы украли?

— Я же вас встречал.

— Невелика цаца, и сам бы нашел тебя… — ответил недовольно отец.

Подошел к коням, похлопал по лоснящейся, туго натянутой коже, пробубнил: «Хороши, крепкие», неодобрительно оглядел бричку.

— Садитесь сюда, тату, тут мягко, на пружинах! — засуетился Оксен.

Старик недоверчиво покосился на сиденье, несколько раз ткнул кулаком в пестрый коврик:

— Дурные деньги завелись?

Оксену словно жару сыпанули в лицо, пшеничные усики передернулись. Обиженно глядя в сторону, ответил:

— Это же я для вас, тату…

— А у меня зад не панский, а мужичий, перины не просит! — отрезал отец. Поднял сундучок на бричку, поставил в ногах, сел на голые доски. — Вот так-то будет лучше.

Долгое время ехали молча. Оксен прятал в себе обиду на отца, а Свирид сидел с безразличным, каким-то сонным видом на огрубевшем, преждевременно постаревшем, изрытом морщинами лице. И позже, когда он спросил, как там, дома, все ли хорошо, и Оксен стал рассказывать о домашних делах, это равнодушное выражение оставалось на лице у отца, сковывало Оксена, мешало ему говорить, и он невольно начал отвечать на скупые отцовы вопросы короткими, вялыми фразами.

Как его жена? Слава богу, здорова. Как дети? Тоже ничего. Как дед? И дед не изменился, такой же, каким и был. Что нового слышно? А что там слышать? Как было, так и есть.

Отец спрашивал, казалось, по обязанности, потому что надо было спросить. И только когда подъехали к хутору, отец беспокойно заерзал на досках, спросил, показывая на желтеющий участок озимых:

— Наше?

— Наше.

— Останови.

Оксен остановил лошадей, тпрукнув и натянув ременные вожжи. Отец тяжело сполз с брички, боком подошел к ниве, наклонился над дозревающей пшеницей, проводя ладонью по колючим чубчикам колосьев. У него задрожали плечи, поникла седая голова, и Оксен, охваченный жалостью к старику, тоже слез с брички, подошел к отцу. Свирид оглянулся на сына — остро и зло блеснули слезы на его глазах, — снова отвернулся и все гладил, гладил, не мог оторвать руки от чубатых колосков пшеницы.

— Там нас и не подпускали к хлебам, — тихо сказал он, и в горле у него заклокотало.

Уже когда подъезжали к своему хутору и навстречу им двинулись высокие тополя и яворы, зеленым прямоугольником выстроившиеся вокруг просторного двора, отец тихо спросил:

— Мачеху… где схоронили?

— Возле матери.

— Поезжай, сын, прямо на кладбище.

Кладбище раскинулось на высоком бугре, утыкав его крестами, усеяв могилами. Одни кресты давно покосились, другие стояли прямо, одни могилы затерялись в высокой траве, другие зеленели продолговатыми четырехугольниками, аккуратно оправленные, выложенные дерном, усеянные цветами. Но все они — и старые, и новые, и давно забытые, и свежие, — все до одной казались такими маленькими, будто здесь хоронили только детей.

А может, и правда все эти люди, умерев, возвращались к родной матери земле, которая их породила, вырастила, всю жизнь кормила и одевала, водила по широкому миру, снова возвращались к ней маленькими детьми, и она, любящая, всепрощающая, принимала их, добрых и злых, искренних и лукавых, принимала в свои вечные объятия и клала рядом — врага с врагом, друга с другом, — умиротворяла раз и навсегда своих беспокойных детей.

Оксен хотел повести отца, показать, где могила, но Свирид возразил:

— Я сам.

— Так я вас хоть подожду.

— Не надо… Поезжай, сын, домой, я скоро приду.

Оксен, проводив глазами отцову сгорбленную фигуру, повернул коней к дому.

Свирид долго еще не возвращался домой. Проходили час за часом, уже и солнце повернуло на запад, а отец будто сам лег в могилу на том кладбище. На столе остывал обед, Оксенова жена, Варвара, нервно мяла фартук в руках, дети ждали-ждали деда, который должен был привезти гостинцы, а потом, схватив по куску хлеба, шмыгнули во двор, только Олеся не отходила от окна, жалась к нему, ждала и тревожилась, боялась встречи, — ведь она не помнила своего отца, не представляла, какой он с виду. С далеких тех дней, когда еще жива была мать, туманным пятном вставало перед ней воспоминание об огромном, всегда суровом, никогда не улыбающемся человеке, которого она очень боялась, — с плачем шла к нему на руки. Время от времени Олеся отрывалась от окна, поворачивала к Оксену худенькое, с острым подбородком и с синими, как у матери, глазами лицо, спрашивала тоненьким голоском:

— Братец, тату скоро придут?

Дед каждый раз при этом все больше и больше сердился на сына: ему хотелось есть.