— Идите с богом! — желает ей счастья Оксен и, провожая женщину, еще раз напоминает: — Глядите же, завтра поедем в город!
А под вечер, когда уставшее за день солнце, отдав тепло Ивасютиным нивам, спешило опуститься на отдых за горизонт, Оксен стоял посреди только что купленного поля. Вокруг лоснилась пашня, как бы ласково хлюпала невысокими длинными волнами, а он стоял, обрызганный вечерним солнцем, превращенный его лучами в бронзу и медь, тяжелый, неподвижный, вросший в землю, и не было, казалось, такой силы на свете, которая сдвинула бы его с места, заставила бы его поступиться, отдать хоть кусочек земли.
Где-то в своей хате еще раз пересчитывала деньги Мокрина, раскладывая их на маленькие кучки. Где-то хлебал опостылевшие «булоны» Протасий и ждал от своей жены помощи «на усиление питания». Где-то ползали в залитых вонючей грязью окопах его земляки — «расейские солдатики», бежали в атаку, падали, захлебываясь собственной кровью, с застрявшим криком в горле повисали на колючей проволоке, догнивали в братских могилах, стонали в госпиталях и умирали от голода в бараках для военнопленных. Где-то гнулся возле вагранки, пышущей адским жаром, Василь Ганжа, который не захотел после каторги возвращаться домой, подался искать лучшей доли в Донбасс. А он, Оксен Ивасюта, стоит на своем поле, посреди своих ста десятин, о которых он столько мечтал, и никогда еще ему не дышалось так свободно и легко, и уже иные искусительные думки вьются в его голове, затуманивают ее приятным, легким туманом.
«Господи, не введи во искушение…» — привычно шепчут Оксеновы уста, так как удваиваются, утраиваются в его воображении отары овец, коней, волов, коров и свиней, которыми и без того заполнен его большой двор.
Это были самые счастливые минуты в жизни Оксена, и они запечатлелись в его сердце живым, неувядающим воспоминанием.
А потом все начало рушиться, перемещаться, наползать одно на другое, точно в дни весеннего половодья, когда крепкий и надежный, казалось бы, ледяной покров на реке вдруг поползет, затрещит, закачается у тебя под ногами, все быстрее и быстрее понесется вниз по течению — и горе тебе, неосмотрительный человек, если ты не успеешь добежать до берега, отыскать хоть кусочек твердой, надежной земли! Вмиг сомнет тебя, сломает, затрет между льдинами, захлестнет черной, как смола, водой, ошпарит холодным душем, и только твой отчаянный птичий крик пронесется над страшным пенящимся водоворотом, — оглянутся люди, а от тебя уже и следа не осталось, лишь наползают, злобно лезут одна на другую льдины да яростно кипит, бушует вода.
Свирид Ивасюта был первым, кого захватил тот страшный ледоход.
Еще в шестнадцатом по глубоким яругам и глухим хуторам начали скрываться «зеленые» — первые ласточки неблагополучного положения на фронтах. Большинство дезертиров просто прятались — отсиживались до лучших времен, а часть из них, озлобленная, разложившаяся на фронтах, группировалась в банды, выходила на дорогу с «бонбами», обрезами и «гвинтами» — винтовками, а порой и с пулеметом, встречала пешего и конного, а со временем начинала шастать и по хуторам, вытрясать душу из богатых мужиков. И не раз, не два темной ночью вырывалось из разбитого окна отчаянное: «Спа-си-и-те!» — катилось степью и затихало, бессильное, так и не найдя отклика, где-то на холодной, неприветливой пашне.
Услышав о появлении одной из таких банд, Оксен навесил на окна толстые дубовые ставни, прикрепив к ним железные болты — до утра не перегрызешь, — а к дверям приладил пудовые засовы. На ночь спускали с цепи двух привезенных аж из-под Яресек волкодавов: налетит такой — прощайся, человече, с жизнью! Ложась спать, Оксен клал возле себя острый топор, а Свирид достал из кладовой дедову гаковницу, вытер с нее пыль, вставил новый кремень, насек полмешка дроби из толстых ржавых гвоздей, припас литровую банку пороха да и спрятал весь этот арсенал на печи, «чтобы всегда был под рукой». Бедная Оксенова жена после этого боялась туда ткнуться, волчьим глазом светило на нее это страшилище: загремит — не соберешь костей! А дед, вспомнив прошлое, все рассказывал, как он стрелял когда-то из этой гаковницы по волкам, те даже хвосты теряли от страха, убегая.
— Теперички разве ружья! Вот раньше были ружья, — как стрельнет, так и душа из тебя вон!
Бандиты налетели не ночью, когда их можно было ожидать, а среди бела дня. Оксена не было дома, еще с вечера уехал вместе с Олесей и старшим сыном Иваном на маслобойню — в десяти верстах от дома — и должен был вернуться после обеда. Отец, дед и младший Оксенов сын Алексей как раз завтракали, а Варвара управлялась возле большой дежи, вымешивая тесто, когда во дворе залаяли собаки, прозвучал топот копыт, матерная ругань, один за другим ударили выстрелы, разнесся предсмертный собачий визг, за окном быстрыми тенями промелькнули какие-то люди, ударили в наружные двери чем-то тяжелым, должно быть прикладом, ворвались в дом — все в военной форме, увешанные оружием, заросшие, страшные, наполнили комнату запахом прелых портянок, конской сбруи, крепкого водочного перегара.