Выбрать главу

Оксен хмуро завернул жеребца, покатил назад, во двор: после стычки с Ганжой он не мог куда-то ехать, с кем-то еще встречаться и разговаривать. И утро, которое перед этим радовало его своими чистыми и веселыми красками, и широченный двор, покрытый перламутровым росным ковром, в котором еще и сейчас играло, переливалось яркое весеннее солнце, и большой дом, над которым до сих пор курился мирный дымок, и цветущий сад, будто облепленный белыми и розовыми бабочками с душистыми тоненькими крылышками, — все, что перед этим радовало его, наполняло душу бодростью и спокойствием, вдруг увяло, померкло, словно на все вокруг упала горькая тень, словно и здесь прошелся своим непреклонно твердым шагом Василь, смял всю траву, сбил росу, оборвал белый цвет, обломал солнечные лучи и швырнул их на землю.

И Оксен, чувствуя, как в нем растет раздражение, не зная, на ком сорвать злость, с такой силой ударил носком сапога пустое ведро, попавшееся ему на дороге, что цинковая посудина жалобно зазвенела, из гнезда выскочила дужка. Ведро махнуло дужкой, словно сломанной рукой, подскочило, упало набок, докатилось до самого колодца и испуганно забилось под корыто.

Оксен сразу же поднял его, начал выпрямлять глубокую вмятину, но так и не смог до конца выровнять ее; вставил дужку в гнездо, но и дужка уже не так крепко держалась после этого — повизгивала сломанным зубчиком.

Дальнейшие события развивались так: Василь поставил хату и перенес Оленкины останки на новое место, а у Оксена отобрали землю, оставив ему десять десятин.

Хата Ганжи стояла на краю села, на вытоптанном скотиной выгоне, но это обстоятельство его не очень печалило. «Вот придет осень — посажу деревья». Через неогороженный его двор ходили и люди и скот, сокращая свой путь, но и на это Василь поглядывал равнодушно: «Ходят — и пусть себе ходят на здоровье, а плетень городить не буду, не к тому идем», — и до поздней ночи светилось маленькое оконце, и тот свет приманивал к себе людей, как огонь бабочек, налетающих на него из темноты: одним он обожжет крылья, других согреет, одни сгорят на нем, другие наберутся новых сил, потому что жизнь есть жизнь и каждый идет своей дорогой, не зная, куда она его приведет и где ее конец.

Могла ли подумать Оленка в последнюю минуту свою, что Василь еще вернется, придет к ней, чтобы хоть после смерти вырвать ее из цепких Ивасютиных рук. Вот он стоит над новым гробом, в который переложили останки его любимой, гроб весь обит черным перкалем — Василь достал его в самой Хороливке, — сделан из крепких дубовых досок, век будут лежать в земле — не сгниют! Вот он, Василь, стоит, смяв в искалеченной ладони плохонький пролетарский картузик, ветер перебирает побитый сединой чуб, и лицо его суровее, чем обычно, потому что Василя душат слезы, но он не хочет, чтобы видели, как плачет большевик, а люди застыли вокруг с лопатами и тоже молчат, уважая чужое горе.

Наконец Василь махнул рукой, будто дал невидимому оркестру команду играть похоронный марш, только из этого ничего не получилось, так как вокруг только перешептывалась высокая трава, покачивали беленькими головками ромашки да где-то вверху вызванивал нехитрую свою песенку жаворонок. Тогда Василь коротко бросил: «Начинайте» — и пошел от могилы, нетвердо ступая: не хотел видеть, как станут забрасывать землей его первую и последнюю любовь, не хотел слышать, как глухо застучат комья земли о гроб, на этот раз окончательно укрывая от белого света, от ясного солнца, от душистых трав ту, что испепелила его сердце ненасытной любовью.

Он шел, не видя перед собой дороги, и трава ласковыми зелеными усиками обметала пыль с его порыжелых сапог, и цветы сочувственно склоняли перед ним душистые свои головки, и деревья набрасывали на него прохладные тени-свитки, будто хотели остудить его растравленное горем сердце. Так и шел он, простоволосый, смяв старенькую кепку в искалеченной руке, и кто знает, когда бы и где бы он остановился, если бы не набрел на могилу Свирида.

Тяжелый дубовый крест уже успел почернеть, вгрузнуть в землю, но все же он был самым высоким среди других крестов. Крест этот широко расставлял свои темные руки, словно хотел сказать: «Вот до сих пор — мое, и я никого сюда не пущу», — понуро оберегая покой своего хозяина. Василь постоял над могилой, пнул несколько раз носком сапога прибитый годами холмик земли, на котором жадно и тесно кустилась трава, словно хотел разбудить того, кто лежал под этим холмиком.