В сенях затопали, зашумели, донесся Оксенов льстивый голос:
— Да заходите в хату, дорогими гостями будете!
В сенях несколько раз тяжело простучали, затопали сапогами о пол, будто снег обивали с ног, и на пороге появился человек в старой черной кожанке с оборванными пуговицами, в стоптанных, порыжелых сапогах на упругих, сильных ногах — в комнату вошел Василь Ганжа. И по тому, как Гайдук напрягся, словно натянутая струна, не спуская злобных глаз с запоздалого гостя, как смял он скатерть в жилистой руке, Таня догадалась, что в дом вошел кровный враг старика, может быть тот самый, кто отбирал у него и землю, и дом, и волов, и коней.
Ганжу, как видно, нисколько не смутили ни напряженное молчание присутствующих, ни горевший злобный взгляд Гайдука. Он стоял, широко расставив ноги, в старенькой приплюснутой кепочке на голове, и крупное, диковатое лицо его с хищным орлиным носом, с черным как смоль, тронутым ранней сединой чубом и с такими же черными глазами дышало уравновешенностью, спокойствием, словно даже любопытством. Будто вошел Василь Ганжа не в чужой — в собственный дом, увидел в нем непрошеных гостей, что понаезжали без него и напихались за стол. «А ну, посмотрим на вас, кто вы такие! — как бы говорил он. — Стоит ли мне с вами есть саламату из одного котла и пить мед-горилку или выгнать вас в три шеи к чертовой матери?!»
Ганжа пришел не один, рядом с ним стоял паренек в плохоньком пиджачке, в домотканых, навыпуск, штанах и в какой-то непонятной обуви — ботинках не ботинках, постолах не постолах, а так, черт его батька знает, что напялил на свои ноги человек! Русый чуб его прикрывала шапка с головы солдата-фронтовика, который принес ее с империалистической и передал, наверно, сыну. Войдя в дом, паренек снял было ее, а потом, увидев, что Ганжа и не думает поднимать руку к кепке, и себе снова натянул шапку, надвинул ее по самые уши, — теперь снимешь ее разве что вместе с головой. Неподвижно стоя у двери, он голодно и зло смотрел исподлобья на кулацкие разносолы, расставленные на столе.
— Да садитесь же, дорогие гости, за стол! — увивался возле них Оксен, и Тане сейчас стыдно было за него. — Василь, вы же здесь как свой, не один год у нас прожили!
Василь шевельнул широченными плечами, будто сбрасывая с них это прилипчивое Оксеново гостеприимство, насмешливо спросил:
— А по какому случаю это вы тут разгулялись?
— Хозяйку в дом привез, Василь, — охотно объяснил Оксен. — Себе законную жену, детям мать.
Черные глаза Василя пробежали по лицам гостей, остановились на пышной красавице Зинаиде, и то ли настоящее восхищение, то ли притворное отразилось в этих глазах.
— Везет вам, Ивасютам: даже жены у вас крупитчатые. А наши — из ячменной муки с остюками.
Отец Виталий, поняв, кого принял Ганжа за новую хозяйку дома, нахмурился, беспокойно заерзал на стуле. У Зинаиды же до самых плеч разлился жаркий румянец, небольшие уши загорелись огнем. Таня впервые немного ожила: бросила быстрый взгляд на сестру, закусила губу, опустила голову. Только Оксен, казалось, ничего не заметил.
— Да, на бога не жалуемся, — самодовольно ответил он и повернулся к Тане: — Таня, чего же ты сидишь, приглашай дорогих гостей к столу!
Тане, хочешь не хочешь, пришлось встать, тихо сказать: «Просим к столу». Василь удивленно уставился на Таню, — вначале какое-то смятение, потом откровенная жалость загорелась в его глазах, и Тане впервые после венца захотелось плакать. Она все еще стояла, беспомощно опустив руки, и очень похожа была сейчас на «шленку» из епархиального, которая чем-то провинилась перед начальницей.
«Городская». — Василь заметил и бледное, незагорелое лицо, и тонкие руки, не знавшие тяжелой работы. И ему вдруг вспомнились другие руки — шершавые и натруженные — и то, как он их целовал, прячась в вишеннике за этим вот домом от стерегущего Свиридова глаза, как горячо обещал беречь Олену — не допускать до тяжелой работы, и уже не сочувствие, а злоба к этой тоненькой барышне зашевелилась в нем. «Этой, наверно, не дадут переработаться, эта, наверно, будет жить только для любовных утех и забав!»
И изменившийся, теперь уже враждебный, даже язвительный взгляд Ганжи тоже заметила Таня и, не понимая, чем его объяснить, какое зло причинила она этому человеку с тяжелой, диковатой красотой, уже не приглашала его к столу — села, насупившись, обиженно отвернулась. Ганжа только улыбнулся в ответ на эту демонстрацию: «Ишь, господская косточка, не понравилось!» — и, уже не обращая внимания на гостей, повернулся к Оксену: