Выбрать главу

— Придется подыскать вам нового учителя, — согласился Гинзбург. — А ты сам не жди, пока тебе его на тарелочке преподнесут, зайди в наробраз, — может, на твое счастье, кто и найдется.

— Да я-то зайду, зайти не штука…

— Зайди, зайди! — подал на прощанье руку секретарь. — Ну, бывай здоров, коли что — не забывай!

И они разошлись: Гинзбург — в уком, Ганжа — сначала в наробраз, потом на почту, за свежими газетами, а уж потом в родное село.

Там его ждали и не ждали. Когда усталый Ганжа поздней ночью подходил к своему дому, от стены отделилась темная фигура, двинулась ему навстречу.

— Кто там? — строго спросил Ганжа, нащупывая рукой ребристую ручку нагана.

— Дядька Василь!..

— Максим? Ты чего тут торчишь?

— Значит, вас отпустили, дядька Василь?

Голос у парня дрожал от радости, он топтался возле Ганжи в своем стареньком кожушке молодым медвежонком, стучал обувкой по звонкой, уже подмерзшей земле.

— Отпустили? — удивился Василь. — Да кто это меня должен был задержать?.. Постой, постой, а это что у тебя?

— Да-а… это так… — смущенно пробормотал Максим, стараясь спрятать за спиной Ивасютину гаковницу. Только куда ее к черту спрячешь, эту здоровенную пукалку, если она своим граненым дулом чуть не достает парню до уха!

— Так это ты меня тут оберегал! — догадался наконец Василь и, обняв парня за плечи, на миг прижал его голову к своей кожанке. — Ну, спасибо, брат, спасибо… А теперь иди домой, а то мать, наверно, уже и глаза проглядела…

— Так вы, дядька, значит, вернулись! — с довольным видом повторил Максим и послушно отправился домой, затопотал косматой тенью по дороге.

А Ганжа долго еще стоял возле дверей, держа руку на скобке: заходить в дом почему-то не хотелось.

«Хороший парень этот Максим, вишь, полночи простоял здесь, меня дожидаясь», — растроганно подумал он, и, должно быть, впервые ему пришла в голову мысль, что уже ради одного этого стоит жить и бороться, ночевать в этой пустой, необжитой хате, лишенной домашнего тепла и уюта, который вносят заботливые женские руки. «Да, неудачно как-то оно у меня получается, неудачно, — с горечью раздумывал Василь, все еще стоя у своих дверей: здесь ему сейчас казалось уютнее, теплее на сердце, чем в пустой хате. — Вдовец не вдовец, парень не парень, а так, черт его батька знает что, как тот пес на привязи. Может, и правда, стоит завести какую-нибудь вдовушку, пускай бы согрела хату?.. Только ничего не выйдет у меня, — сразу же сам себе возразил Василь, и перед ним, словно он позвал ее, выплыло лицо Олены, обожгло его сердце синими, как небо, глазами. — Проклятье мое, мука моя!.. Отравила ты душу мою и ушла, так и не дала мне упиться твоей любовью! Что же тебе еще от меня надо?.. Посмотри: я уже седой, уж однолетки мои повыдавали дочек замуж, переженили сыновей и стали дедами, а ты все еще заставляешь меня ждать — неизвестно чего, надеяться — неизвестно на что… Вот возьму да и женюсь на первой попавшейся, женюсь только затем, чтобы ты отвязалась от меня. Так разве ты отвяжешься? Разве ты бросишь меня?.. Станешь между нею и мной, ослепишь своими глазами, скуешь мою душу… Мне ведь порой кажется, что они и в гробу не угасли, эти глаза твои, Олена, и из-под сырой земли сияют они синими звездами и будут сиять до тех пор, пока я не лягу там, возле тебя… Успокоишься ли ты хоть тогда, Олена?»

Василь дернул скобку, и она жалобно зазвенела, а в темной хате тихонько гудело, постанывало: где-то в трубе гнездился неугомонный ветер, который забрался туда на ночевку и никак не мог умоститься, никак не мог согреться: дрожит, бедняга, посвистывает в кулак, уже и не рад тому, что попал в пустую, необжитую халупу. «Что ж, брат, посвищем вместе в кулак да и ляжем спать, — невесело пошутил Василь, раздеваясь. — Прости, дорогой гость, что печь не топлена, что обед не сварен: сам видишь, как живем…» Ветер еще немного поскулил-поскулил да и затих в каком-то уголке, — должно быть, пригрелся, сердяга, — а Василь долго еще не спал, ощущая пустоту и холод на сердце; лежал навзничь, подложив руки под голову, тоскливо уставившись в потолок бессонными глазами, и широкая необласканная грудь его томилась по женской головке — по теплой щеке, жарким устам, шелковистой коже. Пусть бы спала сейчас у него на груди — не ворохнулся бы, не вздохнул бы до самого утра.

И то ли эта обида, нанесенная в укоме, то ли тяжелые ночные раздумья, только Василь с неделю ходил сам не свой — будто заспанный, будто больной — все время прятал глаза, хмурился, разговаривая с людьми. «Здорово все-таки влетело ему за Гайдука!» — догадывались в селе, и одних этот слух наполнял радостью, других злил: «Гайдук же первый к нему полез, — выходит, значит, тебе на голову накладут, а ты и вытереться не смей! Видать, новая власть не очень-то разбирается, что к чему».