Выбрать главу

— Твоими устами, Василь, да мед пить…

— Ну, давай, Иван, ложиться, — перебил Приходьку Ганжа. — Не знаю, как ты, а я сегодня как будто цепом намахался.

— А если подожгут?

— Да бес с ними! — равнодушно откликнулся Ганжа. — Когда еще кто-то соберется поджечь, а я из-за этого всю ночь спать не должен?

— Так, может, я еще покараулю во дворе?

— А зачем его караулить? Как надумается, так и без тебя подпалит.

— Оно-то так, — согласился Иван и начал разуваться — готовиться ко сну…

Прошла одна ночь, и вторая, и третья. Комбедовцы приходили ночевать к Ганже, и хата стояла как завороженная: лихо сбивала на затылок соломенную шапку, смело сияла окнами. И Василь каждый раз, уходя из дому ранним утром, боролся с искушением похлопать ладонью по стене: мол, так-то, брат, видать, нас и огонь не берет!

А загореться все-таки должно было. Если люди начали говорить, то уж хочешь не хочешь, а рано или поздно надо было ждать пожара. Поэтому Ганжа не очень удивился, когда на четвертую ночь, как раз после первых петухов, пришлось ему, вскочив с нагретой постели, убегать из охваченной огнем хаты с сапогами и кожанкой в одной руке, с наганом в другой, на освещенный пожаром двор.

Василь стоял посреди двора, простоволосый (кепку забыл на лавке в хате, а теперь уже поздно было возвращаться за ней), весь обмытый подвижными красными бликами, метавшимися по его тяжелой, словно из бронзы отлитой, фигуре, и смотрел, как в яростно бушующем пламени корчилась, догорала его хата. Хотя первый осенний морозец уже погулял по земле, подышал на травы, покрывая их белым инеем, Ганжа не чувствовал холода: вокруг него, по всему широкому неогороженному подворью растекался черный, исходящий паром, круг, прогревал остывшую землю, высушивал мокрый спорыш. Ганжа стоял, не спуская глаз с хаты, и ему казалось уже, что это не огонь — огромный черный коршун прямо с неба хищно упал на хату, и рвет ее на куски, и терзает, взмахивает огненными крыльями, стремясь оторвать свою добычу от земли и унести куда-то за тридевять земель, в огромное огненное гнездо. На крышах соседних хат встревоженными аистами суетились люди, лили воду, натягивали мокрые рядна, перекрикиваясь друг с другом, и уже рядом ударилась в плач какая-то молодица, ей откликнулась другая — заголосили, как по покойнику, но Василь ничего этого не видел и не слышал. И только когда во двор ворвались запыхавшиеся комбедовцы — кто верхом на коне, кто пешком — и метнулись с ведрами, вилами, крюками к хате, Василь остановил их и угрюмо сказал:

— Спасайте соседние хаты. Моя уж и так догорит.

Когда хата догорела, Василь сел прямо на землю, обулся, затем натянул свою кожанку, сунул в карман наган и ушел со двора. И до самого утра ходил по селу как неприкаянный. Люди видели, как он подходил ко двору Гайдука, долго стучал в ворота. На этот стук и злобный собачий лай вышел один из сыновей Гайдука, здоровенный парень с косматым чубом. Цыкнув на пса, он сердито крикнул в сереющую темноту:

— Кого там в ночное время носит?

— Где отец?

Сын Гайдука, должно быть, сразу узнал голос председателя сельсовета, так как не стал больше спрашивать, кто это стучится к ним, крикнул:

— Их нет дома!

— Где же он?

— Уехал на маслобойку.

— Давно уехал?

— Еще с вечера.

Ганжа больше не стал спрашивать. Отошел от ворот, немного постоял и двинулся дальше, вдоль темной улицы, которая словно вымерла — закрыла уши и глаза черными ладонями ночи: я ничего не слышала и не видела, и вы меня лучше не спрашивайте, потому что я все равно ничего не скажу. Всею спиной чувствовал Ганжа эти сторожащие взгляды соседей, следивших за ним, готовых, однако, тотчас исчезнуть, только бы он не заметил их. «И так испокон веку: позалезают в щели да и сидят в них, как улитки в раковине, — я не я, и хата не моя! Ты, сосед, хоть караул кричи, лишь бы моя хата не горела. И в этом — вся наша беда, наше проклятье. Вишь, из каждого окна смотрят, — знаю, что смотрят, следят за каждым моим шагом… видели они и поджигателя… А попробуй-ка спросить кого-нибудь из них о нем — умрет, не скажет… Вот и делай людям добро!» — с горькой обидой размышлял Ганжа, и тут его обожгло воспоминание о том, как влетели комбедовцы на его двор, — казалось, не на пожар, на смертный бой прилетели! — и как Максим не спал, караулил его дом с Ивасютиной винтовкой в окоченевших руках, и как ночевали комбедовцы в его хате три ночи подряд, пока он не сказал им: «Хватит». И обида на односельчан отодвинулась, уступила место другому чувству, которое пробилось наконец наружу, отразилось на суровом лице Ганжи, разгладило ласковыми пальцами морщинки, дохнуло теплом в опечаленные глаза, смягчило твердо сжатые губы. И Ганжу впервые после пожара потянуло на курево. Достав кисет, он долго свертывал цигарку и еще дольше чиркал спичками о коробок. Спичечные головки, вспыхнув на миг звездочкой, с тихим шипеньем срывались и гасли, еще не долетев до земли, а Ганжа упрямо чиркал ими, будто решил зажечь посреди пустынной сельской улицы такую же звезду, которая сияла прямо над его головой. И он таки зажег ее и понес перед собой в губах, упрямо раздувая веселый огонек, яркой искрой дерзко пронизывавший темноту.