Выбрать главу

— А и в самом деле, где же хлопцы? — забеспокоилась и Марта.

Она озабоченно прошлась по хате, заглянула под печь, под стол, будто надеялась увидеть там пахарей; пожала плечами, пряча от Ганжи разгоревшееся лицо. И Ганжа, сразу догадавшись, почему она смутилась, не ушел сердито из хаты, чего больше всего боялась Марта, а сказал только: «Ладно…»

«Ладно, Марта, не пришли так не пришли, побудем вдвоем. Такое настроение у меня сегодня, дорогая моя Марта, что не могу я идти в тот осточертевший кабинет и ложиться на старые газеты да слушать надоедливую болтовню Хлипавки, который с большого перепугу сегодняшнего заговорил бы меня до смерти, а печь натопил бы так, что к утру от меня остались бы одни головешки. Потому лучше я сниму свою кожанку да сяду к столу… Только полей мне сначала, Марта, на руки… Да не туда смотришь, молодица, не заглядывай мне в глаза, смотри лучше, куда льешь… Потом сядем к столу да выпьем этой чертовой самогонки, против которой мы вот уже не один год воюем — разбиваем аппараты, выливаем брагу, а она будто из-под земли бьет родником…»

— Где твои дети, Марта?

— Спят на печи, Васильку… Они нам не помешают, Васильку.

— Да уж, если ты решилась, сам черт не помешает, — соглашается с нею захмелевший Василь. — Не пришли, значит, пахари, Марта?

— Значит, не пришли.

— Так хоть выпьем за них, Марта, потому что я сегодня хочу напиться.

— Выпьем, Васильку, — покорно берет чарку Марта и налегает тугой грудью на Василево плечо. — Ой, держите меня, Васильку, а то я уже и без самогоночки пьяна!

А чертова лампа уже не светит — лукаво подмаргивает и начинает тихонько покачиваться, отчего у Василя еще больше шумит в голове.

— Хватит, — говорит Василь, отставляя вновь наполненную чарку, — хватит, а то я и до кровати не дойду.

Он поднимается, и Марта с замирающим сердцем припадает к нему, и уже тянутся ему навстречу бесстыдные, раскрытые, набухшие жгучим желанием губы. «Ой, целуй меня, Васильку, а то я тут и помру!»

Лампа покачалась-покачалась да и прижмурила свой огненный глаз: то ли керосин выгорел, то ли Марта ухитрилась между поцелуями ввернуть фитиль, теплая темнота обняла обоих, и уже бьется в сильных руках Василя сладкое тело вдовушки, настоянное на долгом ожидании, бессонных ночах, неутоленной жажде.

— Олена! — как безумный шепчет Василь, изо всех сил сжимая в объятиях Марту. — Олена!.. Оленушка!..

— Я — Марта! — стонет, смеется вдовица, задыхаясь от его поцелуев.

— Нет, ты Олена! — возбужденно возражает Василь, вырывая из могильной темноты ту, кто полонила его на всю жизнь.

— Марта я!.. Марта!.. Ой, не души так, а то я тут и помру!..

Утром Василь проснулся от какого-то шороха. Две детские головки высунулись из-за печной трубы, уставились любопытными глазенками, пискнули, встретившись с ним взглядом, шмыгнули, как мыши, в свою темную норку.

А на плече у Василя, припав к нему горячей щекой, спала чужая ему женщина, которую он этой ночью обнимал и называл Оленою.

И пока Василь тяжко раздумывал над новой западней, которую ему подставила жизнь, мы должны вернуться к Ляндеру.

По дороге к городу Ляндер передумал жаловаться на Ганжу.

Не был уверен, как отнесется Гинзбург к этому аресту крестьян.

Чтобы показать свою объективность, он решил самым тщательным образом провести следствие, найти поджигателя и предать суду — суровому революционному суду, который не знает пощады врагам революции. Пусть видит Ганжа, что Ляндер, несмотря ни на что, всегда стоит на страже революционного порядка, строго придерживается революционной законности.

Добравшись до города, он приказал отвести арестованных в тюрьму, посадить в отдельную камеру — изолировать от остальных арестантов, как особо опасных преступников.

В камере они вели себя по-разному, Ивасюта и Гайдук.

Угнетенный неожиданным арестом, Оксен сел на узкую тюремную кровать и в отчаянии застыл, как каменный. «Господи, за что? За что караешь раба твоего верного, чем я провинился перед тобой?» Ивасюта искал свою вину перед богом и не находил. В церковь ходил каждую неделю, выстаивая там долгие часы, а когда ктитор начинал обходить прихожан с огромной медною тарелкой, всегда первым клал на нее деньги: чтобы заметили и батюшка и бог. «Да разве я поскупился в чем-нибудь ради тебя, господи? Не любил, правда, подавать нищим, потому что с деда-прадеда научился ненавидеть бездельников. Но разве ты сам, господи, не завещал в поте лица своего собирать хлеб свой? Дома с крестом вставал, с крестом и ложился, не ел в пост скоромного, не осквернял уста свои богохульной бранью, не произносил всуе имя божье — так за что же ты караешь верного сына своего, всеблагий и всемогущий?»