Но на старика словно нашло. Только Оксен, немного успокоившись, смежил веки, только стал окунаться в сон, как ему прямо в ухо ударил горячий шепот Гайдука:
— Оксен, ты еще не спишь?
— Да начал уже дремать… Спите и вы, дядька, скоро ведь утро.
— Да где у черта заснешь, коли я забыл сказать своим лоботрясам, чтобы дыру в хлеву залатали! — сердито отозвался Гайдук. — Сучок в доске вывалился, и там такая дырка — кулак твой пролезет! А ну как кабанчик попадет в нее ногой — пропадет, ногу сломает! Ох ты господи, что же теперь делать?
— Да уж ждите, пока выпустят…
— А если скоро не выпустят? Хоть бы старуха приехала, так я бы ей сказал, а то пропадет кабанчик ни за понюшку табаку! — продолжал горевать Гайдук. — Собачьи эти головы только об улице и думают, если сам недоглядишь, все по ветру пустят… И как это я забыл им сказать?
Долго еще расстроенно бубнил Гайдук, беспокоился о кабанчике, а Оксен молчал — снова задумался о своем. О хозяйстве не горевал, Иван, слава богу, пошел в деда, за всем присмотрит, всему даст лад. Только Таня стояла перед его глазами, занимала все его мысли…
Думал о ней и не знал, что Таня собирается в дорогу. Еще вечером пришла к ней Гайдучиха. Скорбно подняла глаза, прошелестела тонкими губами:
— Собираюсь завтра проведать своего. Может, с нами поедете?
Таня тотчас же подумала о матери: надо навестить ее, узнать, как живет, как здоровье. Обрадованно вспыхнула, протянула к старухе худенькие руки.
— Поеду!.. Непременно поеду!.. Остановимся у моей мамы, там есть где переночевать!..
Гайдучиха подозрительно посмотрела на молодую женщину: чего это она так радуется? Муж в тюрьме, а она вся светится от радости. И старуха неприязненно промолвила:
— Так завтра в обед и поедем. Прощевайте.
Таня проводила ее за ворота. Чувствовала себя немного неловко за эту невольную вспышку радости, пыталась убедить себя, что едет только к мужу, но ничего не могла поделать с собой…
В тот же вечер она начала собираться в путь. Затеяла испечь свежий хлеб и пирожки — отвезти передачу Оксену. Она привыкла за этот месяц к тому, что на стол никогда не подавали свежего хлеба: мол, меньше съедят. Но теперь Оксен в тюрьме, ему стыдно было везти черствый. Помогала ей Олеся. Ласковая золовка с первого же дня приросла сердцем к своей молоденькой невесточке, ходила за нею, как за малым ребенком. Уже на другой день после этой печальной свадьбы, когда Таня сидела в своей комнате, боясь показаться на люди (Оксен поехал провожать гостей), Олеся тихонько приоткрыла дверь, просунула милое, приветливо улыбающееся лицо:
— Таня, можно к вам?
Таня, вспыхнув от неожиданности, только кивнула головой. Она едва сдерживала слезы, сидела, как несправедливо обиженный человек, стыдилась глянуть в сторону кровати, которая нахально лезла всем в глаза.
— Почему вы не идете завтракать, Таня? — ласковой пчелкой села золовка возле невестки.
— Не хочу, — ответила Таня, упрямо пряча от Олеси лицо.
Олеся же вдруг обняла ее, прижала к себе, подышала в русые волосы.
— Почему вы так невеселы, Таня?.. Он хороший, он добрый, и мы все будем вас очень любить.
И будто кто-то очень родной дохнул в Танину грудь теплом. Она плакала и терлась мокрым лицом о полотняную Олесину сорочку, вышитую красными и черными крестиками — с детства милым сердцу узором.
С тех пор единственной отрадой, единственной подружкой Таниной стала Олеся.
Таня вскочила рано утром, как ни хотелось спать. Собрала один узелок Оксену, а другой — маме. Еще с вечера решила отвезти маме муки, а теперь заколебалась. В амбаре стояло три полных мешка, и хотя Оксен горевал, что это все, не хватит, мол, до нового урожая, Таня хорошо знала: у него было припрятано еще и зерно. Оксен сам отмерял муку, когда надо было испечь хлеб.
И она наконец решилась. Взяла небольшую сумку, фунтов на десять, вошла в амбар. Только набрала совок муки, как в амбаре стало темно — в дверях вырос Иван.
— Разве в тюрьме и муку принимают?
У Тани задрожала рука, совок стал тяжелым, как пудовая гиря. Она почувствовала себя маленькой девочкой, пойманной на шалости.
— Это я маме.
— А отца спросили?
Рука еще сильнее задрожала, не удержала совок, он обвис, белый ручеек муки полился вниз. Разбился о пол, пыхнул белым облаком, обволакивая Танины ноги.
— Вы хотя бы муку не рассыпали! — сердито закричал Иван.
Подскочил к мачехе, выхватил совок, спасая то, что еще не высыпалось на пол, высыпал обратно в мешок.
А когда он вышел, Таня швырнула под ноги сумку, обиженно надув губы, ушла к себе в комнату. «Не поеду никуда… Ни в го… род… никуда…» Толкнула приготовленные узелки раз, толкнула второй, рука соскользнула, пальцы больно стукнулись о дубовую скамью. Таня прижала их к губам, пососала, заплакала. Плакала и слушала, как на кухне, через сени, ссорились Иван и Олеся.