Через шесть дней, 30 сентября, едва не повторилось то же самое. Не с аэростатом, с погодой. Оболочка к назначенному часу, к восьми утра, была заполнена из газгольдеров на треть своего объема, что вполне достаточно для взлета. Сейчас она зависла гигантской грушей. Газ, постепенно расширяясь по мере подъема, превратит ее в столь же гигантское яблоко, которое окончательно созреет лишь на предельной высоте. И мы скажем, что стратостат выполнен, такой у нас существует термин… Итак, оболочка-груша осмотрена, ощупана с маленьких воздушных шаров-прыгунов, морщины разглажены, клапан в норме, поясные стропы, закрепленные на земле, отданы, сброшены, корабль удерживается только за гондолу руками красноармейцев стартовой команды… и надвигается туман. Неужели опять помешает? Я стою возле штаба полета, всматриваюсь — туманная полоса низко стелется по краям аэродрома, не захватывая его, не приближаясь. Жду решающей метеосводки, нервничаю, как и все вокруг; не докурив папиросы, гашу ее, затягиваюсь новой, бросаю в урну, беру последнюю из пачки, решив выкурить до конца. И вот бежит дежурный метеоролог с листком бумаги в руке, торопится, спотыкается о кочку и чуть не надает на меня. «Смотрите, — кричит, — какая расчудесная погодка вам приготовлена! На туман плевать, это ошметки, сейчас разойдутся…» Сводка в самом деле предвещает оптимальную для полета погоду. Штиль обещан такой, что, наверно, долго будем висеть над столицей. Что ж, мы рады будем опуститься на Красную площадь… Туман рассеивается, уходит, открывая ясный, чистый горизонт, кем-то старательно промытое голубое небесное полотно. И я, по ассоциации, даже ощущаю запах свежевыстиранного белья, самый любимый мой еще с детства, с маминых постирушек. И настроение как в детстве — все тревоги ушли.
Докуриваю, глубоко затягиваясь напоследок, как бы на весь полет — там не покуришь, — иду к гондоле, лезу по веревочной лестнице. Сколько раз поднимался я вот так за семь лет, пока командую отрядом военных аэростатов! А у Бирнбаума стажу еще побольше моего. Он в империалистическую служил в одной из русских крепостей рядовым воздухоплавательной роты, летал в разведку над боевыми позициями; и в гражданскую, на Южном фронте — тоже на воздушных шарах. Так что мы с Эрнестом не новички в небе. Но этот наш корабль, «СССР-1», собирающийся взлететь в стратосферу, лучше всего из троих знает конечно же Константин Дмитриевич Годунов — он его конструктор… Меня, влезшего в кабину, оба моих спутника встречают, может показаться, непочтительно, даже головы не повернув, взмахом руки не поприветствовав, до того их головы и руки заняты уже делом. Годунов налаживает какой-то из множества подвластных ему, как бортинженеру, приборов, кажется альтиметр, определяющий высоту взлета. Бирнбаум склонился над передатчиком: второму пилоту среди прочего поручена радиосвязь, и он готовится с первых же минут подъема начать работу с наземными станциями… У Пиккара радио не было. Могут сказать: тем значительней подвиг бельгийцев, тем благороднее риск, которому они подверглись. Но ведь мы поднимаемся в заоблачные высоты не ради спортивного интереса, не для состязания в храбрости. Для дела, во имя науки штурмуем стратосферу. На пользу человечеству. Зачем же отказываться от такого могучего здесь оружия, которым оно, человечество, уже обладает, — от радио?.. Нашим позывным был «Марс».
Я высовываюсь из иллюминатора. Почти вплотную вижу вытянувшиеся от физического напряжения лица красноармейцев, которые удерживают рвущийся в небо стратостат уже за один только амортизатор, за его ивовые прутья. Вижу поодаль высокую фигуру в длиннополом кожаном пальто, это товарищ Алкснис, начальник Военно-Воздушных Сил страны; все последние дни и ночи он проводил вместе с нами на аэродроме. К нему подходит стартер Гаракелидзе, я не слышу слов, но по кивку командарма понимаю, что он разрешает взлет. И вот Гаракелидзе, человек темпераментный, взрывной, хотя и пытающийся постоянно гасить свои эмоции, быть невозмутимо-спокойным, направляется к гондоле, стараясь не торопиться, не выдерживает, ускоряет шаг, почти бежит, подбегает, силится сдержать голос: «Экипаж в кабине!» — «Есть в кабине!» — рапортую, тоже утишая голос. «В полете!» — срывается вдруг в крик начальник старта. И я в тон ему тоже кричу неожиданно для себя с такой силой, что сам вздрагиваю: «Есть в полете!», не осознавая еще, что кричу с высоты. Стратостат без толчка, не вращаясь, свечой, по безукоризненной вертикали, взмывает ввысь, отпущенный руками красноармейцев. И они вместе с землей, с ее деревьями, домами, аэродромными вышками, ангарами, заборами стремительно проваливаются куда-то в яму, в пропасть, несутся вниз по прямой, а не уходят плавно вбок и вниз, как видится с самолета. За четыре минуты мы выскакиваем — другого слова подобрать не могу — на высоту двух тысяч метров.