Но хватит любоваться, удалой партизан! Подхожу к окну, чтобы, распахнув его, крикнуть Ковтуну: «В доме нет никого!..» Я опаздываю с этим сообщением — весь двор в огнях факелов, которые мечутся, образуя световые острова. Народу гораздо больше, чем уходило с Кудеярова холма. Откуда пополнение? Вглядываюсь — стоят подводы. Ржут лошади… Спускаюсь во двор и вижу, как из амбаров выносят мешки с зерном. В свете факелов и фонарей разглядываю лица. Тут и парни из отряда, тут и какие-то незнакомые мужики. Всеми распоряжается Марк.
«Деменковские, деменковские! Попроворнее действуйте, попроворнее…» — слышится его командирский голос.
Ах, вот оно что — народ из окрестных деревень. Хлеб разбирают, экспроприируют у Чернолусских настоящие его хозяева… И я помогаю таскать мешки.
Громыхая по мощеному двору, последние подводы выезжают с добром за ворота.
Мы всем отрядом уходим в лес. И снова я рядом с командиром… Как передать мое тогдашнее внутреннее состояние? Что бы я ни сказал, это будет сказанное человеком, прошедшим уже через многое другое в жизни, через революцию. О чем думал, какое чувство владело мной при возвращении из поместья Чернолусских? Чувство исполненного долга? Наверно. Но, как уже сказано, я не понимал до конца, на что́ иду, в чем мой долг. Я верил тем, кто меня вел. И когда вместе с другими я исполнил задуманное, у меня должно было появиться это чувство исполненного долга. Я не очень замудрил? Проще сказать, шел парень с оружием через оживающий на рассвете лес, слышал пение птиц, раздвигал руками тяжелые зеленые ветви, шел с отрядом и был рад, что не струсил в деле. А где-то рядом с радостью, под ней, билось и тревожное: что скажу, как объясню до́ма, где провел я минувшую ночь?.. Марк вдруг остановился, прислушался. И все мы остановились, обратившись в слух: доносится сухой, отчетливый цокот лошадей. Погоня. Прибавляем шагу, заряжаем ружья, рассредоточиваемся, стараясь не терять друг друга из вида, насколько это возможно в лесу. Нам не уйти без боя. Выстрел, еще выстрел, еще и еще. Пальба. Около меня, позади, падает человек. Оборачиваюсь, это Марк. Тоненький-тоненький ручеек крови стекает с виска по щеке. Нагибаюсь, хочу поднять. Он силится говорить, но губы шевелятся беззвучно. Припадаю ртом к его бледному холодному лбу. Подбегают Ковтун, Быстров, Бутенко. Поздно. Он мертв. У нас нет времени вырыть могилу. И вынести тело не сумеем — бой в накале, надо отбиваться. Мы кладем Марка под широким ветвистым деревом, укрываем валежником. Мы целуем мертвого командира в синие, потрескавшиеся губы и салютуем ему выстрелами по врагу…»
На этом в газете обрывается публикация «Рассказа о моей жизни». Твердо помню, продолжение было. Повествовалось о первом аресте. Но обстоятельств, деталей первого, последовавшего за налетом на поместье Чернолусских ареста Павла Дыбенко, которого еще не раз будет схватывать царская охранка, не хочу сейчас придумывать. Ни блокнотных записей, ни рукописи, ни сверстанной газетной полосы у меня не сохранилось. Да, была полоса, верстка. И как обычно, мы должны были завизировать ее у командарма. Повесть печаталась, можно сказать, с горячей сковороды. Записывался очередной кусок, и редакция печатала его, не дожидаясь окончания всей повести.
Командарм Дыбенко сказал как-то, когда мы были у него в штабе:
— К нам, в военный округ, прибыл новый командующий авиацией. Совсем молодой, тридцати нет. Но — ас! Герой Советского Союза. Там заслужил… — И взмахом руки в сторону висевшей на стене карты дал нам понять, где это «там».
Мы поняли — в Испании.
В это время зазвонил телефон.
— Дыбенко слушает… Да-да, полковник, как договорились. Непременно съездим на эти учения… Кстати, товарищ Копец, вы легки на помине. У меня тут корреспонденты из детской газеты. Примите их, пожалуйста. Как о чем, Иван Иванович? О себе. В пределах возможного… Ну вот видите, как хорошо. Имеете прямое отношение, значит, к пионерскому движению… — И, уже повесив трубку, к нам: — Был, говорит, вожатым…