— Слава? Не существует, браточки, человека на земле, чтобы славы чурался. Уж поверьте, тут я что-то смекаю. И я бы поделил в этом смысле все человечество на три категории. Первая откровенно обожает славу, рвется к ней, а вознесясь, всяко ей потрафляет. Вторая славу любит не менее первой, но скрывает это, прячет, маскирует скромностью. Третья группа, браточки, к славе стремится еще сильнее первых двух, камуфлирует свое стремление ловчее второй и на своей «скромности» добывает дополнительную славу… Я за открытость, браточки!
В тот же вечер, когда в кают-компании заспорили о бренности славы, мы с Иваном Дмитриевичем встретились случайно на верхней палубе, на спардеке. Он спускался по трапу с ходового мостика, увидел меня, стоявшего в одиночестве, опершись грудью на релинг. Подошел, остановился, вглядываясь, как и я, во тьму, из которой прожектора выхватывали очертания льдин, разыскивая проход между ними. Вот одна размером с баскетбольную площадку (почему-то именно это сравнение пришло мне тогда в голову) проплыла, со скрежетом касаясь борта, и я невольно глянул на человека рядом со мной. Он молча кивнул мне: да, на такой льдине оказались они вчетвером под конец дрейфа в полярной ночи. Не знаю, о чем думал он сейчас, а меня охватило, вызывая ознобную дрожь, ощущение невероятности, немыслимости, безумия им и его товарищами совершенного. Во имя чего? Только во имя славы?
Я назвал Папанина начальником нашей экспедиции. Это для краткости. Вообще-то, как начальник Главсевморпути он руководил всеми арктическими операциями 1939 года — активно, не из московского кабинета на улице Разина, а в морях, «в поле», как говорят геологи. И плавание флагмана, где располагался папанинский штаб, было не просто автономным проходом из Атлантики в Тихий океан и обратно ради рекорда, а работой широкого размаха, связанной с проводкой многих караванов. Первый, если можно назвать караваном два судна, мы взяли за Югорским Шаром в легком еще льду, но вели с чрезмерной осторожностью, с перестраховкой, которая объяснялась… страховкой. Это были «англичане», шедшие за лесом в Игарку, и осторожность диктовалась, как вспоминает М. М. Сомов «недоверием к иностранным пароходам, умудрявшимся получать серьезные повреждения даже в самых слабых и разреженных льдах». И далее: «Подобная беспечность вызвана, очевидно, желанием сорвать страховые премии за счет советского государства». Но не с Белоусовым можно было на это рассчитывать, добавлю я. Он отнимал у ведомых и ничтожную долю «надежды» напороться на опасную льдину, разве только совершить цирковой кульбит со специальным намерением, которое будет тут же зафиксировано и разоблачено.
Жалею, что не вел дневника в арктических походах. И теперь вот вынужден для подталкивания памяти обращаться к чужим свидетельствам, к рейсовым донесениям, к запискам Сомова, опубликованным после его смерти вдовой, писательницей Е. П. Серебровской, Леночкой Серебровской, тоже бывшей «искровкой», деткором «Ленинских искр». А дневников я не вел из принципиальных соображений: решил покончить с журналистикой. На торговых судах, на «Лене», на «Ижоре» я был «подпольщик», никто не знал моей профессиональной тайны. Камбузник, палубный матрос — и все тут! На ледокол же, на его ходовые испытания в Финском заливе, явился официальным корреспондентом, спецкором. Хотел и в дальний рейс пойти в этом качестве. Но число спецкоров на поход резко ограничили, брали только из центральных газет, даже «Ленинградской правде» не удалось пробиться, не говоря уж о какой-то пионерской газетенке. И пришлось мне снова внедряться, всовываться в экипаж, действуя по кольцовскому методу, по рубрике — «репортер меняет на время профессию». Ничего не раскрывая в редакции, идя, по существу, на предательство по отношению к ней, я собрался сменить профессию навсегда. И вот что тому способствовало. Я узнал, что Воронин, просматривая документы набираемого личного состава, хмыкнул, увидев мою фамилию, в усы и произнес что-то неодобрительное, что именно, щадя меня, мне не передали. И я внутренне, про себя поклялся «завязать», не прикасаться корреспондентским пером к бумаге, забыть, что я журналист, и никаких записей, дневников не вести. Вернувшись из первого плавания в высокие широты, в течение которого редакция не получила от меня, несмотря на многократные радиозапросы, ни единого сообщения, я объявил Данилову о своем разрыве с журналистикой.