Выбрать главу

Значит, мне легко, с одной стороны, писать о Григории Ивановиче: давно с ним знаком, и есть его книги о подводной войне на Севере. А почему же трудно? Да по тем же причинам: много знаю о Щедрине и есть его книги. Не так-то просто отобрать главное из того, что в обилии хранит память. И не хочется плыть, как говорят на флоте, в мятой воде.

И все же, раз взялся, не стану мудрить: мне не избежать ни личных воспоминаний, ни рассказанного Щедриным в его мемуарах.

В книгах — война. Биографии — чуть-чуть, вскользь, по самой лишь необходимости. А мне она очень даже необходима… Кажется, я записывал ее когда-то со слов Григория Ивановича. Но у меня сохранилось только два-три блокнота военного времени. Не надеясь на успех, так, для очистки совести, начал я их перелистывать. И сразу обнаружил нужную запись, сделанную в ноябре 1944 года в связи с присвоением Щедрину звания Героя Советского Союза.

Вот это интервью:

«Сколько себя помню, столько в памяти — море. Родился на самом его берегу, в Туапсе. Жили мы в пригородном поселке Небуг. Там — рыбаков! Отец не рыбачил, учился на винодела. Но в первую мировую контузило, и он потерял обоняние. А какой винодел без дегустации? Пришлось — в садоводы.

Дед по матери — казак, другой — иногородний, откуда-то из-под Курска, скиталец, бурлак. Среди близких родичей был только один морячок, двоюродный брат Костя, служивший на десантной канонерской лодке «Красный Аджаристан». Ужасно я ему завидовал!

Мальчишкой я рисовал парусники. На чем попало. Бумага кончалась, так я углем на белых морских камешках. Запустишь такого плоского голыша по воде, и летит мой парус по морю далеко-далеко. Ребята называли меня «матрогон», почти матрос. В тринадцать лет я уже был юнгой на шхуне. Семья у нас большая, шестеро ребят, я старший, после третьего класса пошел работать. Нет, начал не с юнги, попал на лесозаготовки. Рослый был не по возрасту, крепкий. Лес валили и оттаскивали к морю, на баркасы, с баркасов перегружали на шхуны. Грузили раз на «Диоскурию». И шкипер взял меня вместо заболевшего юнги. На один рейс взял. Но юнга не вернулся, и меня зачислили в команду.

Диоскурия, звезда такая… Мне казалось, что корабль с этим удивительным, загадочным именем должен ходить по океанам, пересекать экватор, огибать материки. Наша же «Диоскурия» принадлежала тресту «Крымгостоп» и возила дрова, 170 кубов в рейс, с Кавказского побережья на Крымское. По документам числилась парусно-моторной шхуной. Но мотор стоял такой древний, что на него и дышать-то было страшно, не то что заводить. И была «Диоскурия» просто-напросто деревянным ботом, дубком, каких плавало тогда на Черном море неисчислимое множество.

Шкипера нашего звали Иван Захарыч. Я и сейчас вижу его сухое, дубленое лицо, огромный пористый, как пемза, нос и дожелта прокуренные моржовые усы. Он принадлежал к тем знаменитым черноморским шкиперам, которые, не ведая грамоты и не признавая никаких карт и компа́сов, ходили на своих утлых дубках в любую погоду и в любых направлениях. А определялись они по каким-то лишь им известным приметам. Заплывет такой шкипер в Средиземное море, выйдет на мостик, посмотрит на бережок, на небо, покрутит усами и скажет:

— Це Крит! Правь дальше…

Вот у такого шкипера я и проходил начальную школу мореплавания. Учил дядько́ Иван Захарыч самым нехитрым способом. Только, бывало, приберешься на камбузе, — а это было сперва моей главной обязанностью, — как уже слышишь его хриплый бас:

— Малы́й! Ставь трисель.

Лезешь на мачту, ставишь косой парус, а дядько снова кричит:

— Малы́й! Давай на руль! Я спать пойду. Как посвежеет, буди…

Так и учил. Отдыхом не баловал, на похвалу был скуп. Я, правда, пользовался у него особым расположением, так как был самым грамотным человеком на боте и мог лучше других вести вахтенный журнал. Вахтенные журналы в ту пору начали только вводить на черноморских дубках. Шкиперы, не знавшие грамоты, вроде нашего Ивана Захарыча, страшно невзлюбили эти толстые книги, к которым они не знали, как и подступиться.