Ни Блока, умершего в августе 1921 года, ни Горького, покинувшего Питер в том же году, я не видел. Хотя был близок к тому, чтобы увидеть Горького во время его последнего приезда в Ленинград: он должен был выступить во Дворце культуры возле Нарвских ворот. Я сидел с блокнотом в переполненном зале, пробившись в первый ряд и надеясь, что пробьюсь и дальше, к самому Горькому, дабы что-нибудь раздобыть от него для «Искорок». Горького ждали долго, а он все не ехал, говорили, задерживается в Смольном у Кирова, с которым вместе и прибудет; говорили, что они уже в пути. Но вот на просцениум вышел секретарь райкома партии и объявил, что только что звонили от Алексея Максимовича: он прихворнул, передает собравшимся извинения, рад бы вырваться от врачей, да не пускают.
А Куприна я все-таки увидел, пусть в чуть приоткрытую дверь, в щелочку, но увидел. Это случилось под конец тридцатых годов при следующих обстоятельствах. Стало известно, что возвратившиеся из эмиграции Александр Иванович Куприн и его жена Елизавета Морицевна — в некоторых мемуарах ее называют Елизаветой Маврикиевной — поселились в Ленинграде на Выборгской стороне, на Лесном проспекте, в новом доме, построенном, как писали в газетах, «для лучших представителей советской интеллигенции» в самой сердцевине индустриального района, наверно, с целью, чтобы они не отрывались от рабочего класса; тут получили жилье академики, видные писатели, артисты, художники, знаменитые люди, вроде полярного капитана Воронина, с семьей которого Куприны оказались соседями. Я явился к Куприным нахально, без предварительного телефонного звонка, но был любезно, с улыбкой встречен на пороге квартиры маленькой, худенькой пожилой женщиной с тихим голосом, мягкими движениями, которая, тем не менее, твердо не пропустила меня далее кухоньки, где мы с полчаса поговорили. Было объяснено, что Александр Иванович не в состоянии принимать никого, кроме врачей, что из-за его обострившейся болезни они не смогли остаться в Гатчине, в возвращенном им прежнем, дореволюционном доме, так как врачам затруднительно добираться туда, а мужу необходимо ежедневное, и не раз на день, высококвалифицированное медицинское наблюдение. В больницу же он решительно не хочет, он хочет, чтобы дочь Ксения, киноактриса, задержавшаяся в Париже на съемках и собирающаяся вот-вот приехать, застала его дома, а не на больничной койке. (Ксения Александровна смогла, как известно, вернуться на родину лишь после войны, не застав ни отца, умершего от рака, ни матери, погибшей в ленинградскую блокаду.) К концу нашего разговора Елизавета Морицевна сказала: «Минуточку…» — и ушла в комнату, прикрыв за собой дверь, но неплотно, оставив узенький прогал. И я, не сдержавшись, нарушая элементарное приличие, действуя на уровне заглядывания в замочную скважину, прильнул к этой щелочке и увидел лежащего на кушетке, прикрытого пледом старика с мертвенно-желтым лицом, недвижного то ли в дремоте, то ли в ином каком-то забытьи-прострации, не Куприна, сильного, красивого в своем немного азиатском облике, которого я знал по фотографиям, а лишь его с трудом узнаваемое подобие. Я отпрянул от двери, чтобы не быть застигнутым в такой позе, и сделал это вовремя: Елизавета Морицевна вышла из комнаты и протянула мне два томика в голубых переплетах. «Вот, — сказала она, — сегодня получили авторские экземпляры из Гослита. Двухтомник избранного. К сожалению, Александр Иванович не смог сделать дарственной надписи, извините…» Извиняться за вторжение следовало мне, а я и слов-то благодарности, застрявших в горле, не сумел достойно произнести, выдавив из себя что-то вычурно-нелепое, и покинул квартиру Куприных, прижимая к груди бесценный подарок.
Бываю, значит, почти каждый день у Петьки дома. Квартира такая же большая, как поначалу у нас, да к тому же еще в три этажа: над основными комнатами — антресоли, и не в нынешнем понятии складского места, а вполне пригодные для жилья, во всяком случае для сна; внизу, куда вела крутая железная лестница, похожая на корабельный трап, — это уж мои более поздние, морские ассоциации — кухня, ванная и все прочее. После войны квартира претерпела такую же трансформацию, как наша, став коммуналкой, и Пекач с женой и тремя дочерьми оказался в одной комнате, правда, с эркером, висевшим над улицей каменным «фонарем». Семья В. состояла при заселении из шестерых, а затем в огромном трехэтажном помещении осталось трое: родители с Петькой. Старшая дочь, имени не помню, вышедшая замуж за известного кинорежиссера, отселилась и рано умерла, пораженная раком. Другая дочь, Алина, тоже ныне покойная, молодая писательница или журналистка, уехала в длительную заграничную командировку, которая затянулась на годы, и почему-то родным не писала, они не знали ее местопребывания или скрывали, что знают. Был еще у Петьки старший брат Захар, фигура еще более загадочная, я никогда его не видел, хотя считалось, что он тут живет. Впрочем, вру, я этого таинственного брата разок все-таки узрел — в довольно острой для меня ситуации.