Выбрать главу

Итак, я потерял связи с выпускниками из 7 «а» 22-й школы. И вдруг неожиданно мы сошлись, сблизились с Мирончиком, самым неконтактным из этого класса. Столкнулись случайно на улице — он учился в одной из немногих сохранившихся в городе девятилеток, — разговорились, условились встречаться. Нет, я не собираюсь задним числом через столько лет присоединять себя к друзьям Мирона. Наши отношения, как и с Аликом, в состояние прочной дружбы не перешли. Кстати, я познакомил их, Алика с Мирончиком. И хотя у них был общий интерес: Маяковский — Хлебников или Хлебников — Маяковский, они довольно быстро разошлись-разъехались как раз из-за этого «или». Так и не смогли установить справедливую очередность этих имен. Мирончик считал, что первым идет Маяковский, Алик отстаивал приоритет Хлебникова.

К Мирончику меня притягивало, кроме его начитанности и знания литературы, еще одно обстоятельство: у него была возможность при содействии знакомого служителя проникать (а я с ним!) в артистическую, за кулисы зала академической Капеллы, когда там устраивались вечера поэзии. А это были вечера неповторимые. Из-за кулис я слышал Сельвинского, громыхавшего «Улялаевщиной» и нежно стелившегося «Белым песцом», Багрицкого, который приехал в Ленинград незадолго до смерти и читал в серой домашнего покроя блузе, не стеснявшей его астматического дыхания, «Птицелова», «Бессонницу», «Контрабандистов». Был вечер трех поэтов: Асеева, Кирсанова и Уткина. Меня удивило участие в этом составе Уткина, уж больно диссонировали его стихи со стихами недавних «лефов». «Они теперь дружны», — сказал неодобрительно Мирончик. И я убедился, что он не только информирован о бытии московских поэтов, но и лично как-то связан с ними. Стоя в сторонке, я наблюдал, как он разговаривал по-свойски с Николаем Николаевичем Асеевым, причем Асеев слушал Мирончика с не меньшей заинтересованностью, чем Мирончик Асеева… В той же артистической я видел беседующих меж собой перед началом вечера Анну Андреевну Ахматову и Осипа Эмильевича Мандельштама; ни в каких мемуарах, ни в исследованиях я не встречал упоминания об этом совместном выступлении Ахматовой и Мандельштама. Но я их видел, слышал! И у меня нет основания не доверять моей памяти, она слаба на цифры, на даты и крепка на имена, на зрительные впечатления. Ахматова была еще очень похожа на ту, что написал Модильяни, — сохранилась челка, сохранился горделивый римский профиль, более рыцарский, чем женский, к этой голове шел бы шлем центуриона. А у Мандельштама был облик совсем не романтический, — с бородкой клинышком, с обширной лысиной, в накинутой на плечи тяжелой шубе он напоминал мне детского доктора Конухеса, который приходил к нам по маминым вызовам. Но какие стихи читал Мандельштам!

Вы, с квадратными окошками, невысокие дома, — Здравствуй, здравствуй, петербургская несуровая зима! И торчат, как щуки ребрами, незамерзшие катки, И еще в прихожих слепеньких валяются коньки. А давно ли по каналу плыл с красным обжигом гончар, Продавал с гранитных лестничек добросовестный товар…

Ах, как хорош этот гончар, из тех гончаров, что видел я с весны до поздней осени на Фонтанке возле Прачечного моста!

— А ты знаешь, — говорю я Мирончику, — Осип Эмильевич учился в нашей Тенишевке…

— Что ж, неплохая деталь, украшающая твою биографию… — язвит Мирончик.

Прекратились вечера в Капелле, пошли на убыль наши общения с Мироном. Я отправился в моря-океаны, началась новая полоса в моей жизни, и мы больше не виделись. Появились иные друзья-приятели, непохожие на прежних, но, бывая между рейсами в Ленинграде, я мельком виделся и с прежними, узнавал, что с кем. Про Мирончика слыхал, что он глубоко залез в литературоведение, в Маяковского, опубликовал что-то сенсационно-неизвестное о нем, сам пишет стихи, занимается переводами. И действительно, мне попался на глаза в какой-то газете его перевод стихотворения незнакомого для меня английского поэта, похожего по стилю на Роберта Бернса. Позже от Левы Березкина, с которым мы столкнулись за ресторанным столиком в мурманской «Арктике», придя из настоящей Арктики, — я на ледоколе, Лева на сухогрузе, — узнал, что Мирон болен, у него открылся туберкулез и бо́льшую часть года он проводит в крымских высокогорных санаториях. А в первых числах мая 40-го, когда после тяжелой ледовой кампании в Белом море мы возвратились с помятым корпусом, с поврежденным винтом в Мурманск на капитальный ремонт, мне принесли в каюту толстую пачку накопившихся на берегу газет. И я, просматривая их, обнаружил на последней странице еще февральского номера «Литературки» траурную рамку, в которую были заключены три оглушивших меня слова: «Памяти Мирона Левина».