Выбрать главу

-- А что ощущает нищий художник, делая широкий жест по отношению к человеку, который так богат, что через минуту забудет об этом? Ведь для Линя этот широкий жест -- просто мелкая любезность. Это из-за Белки?

Это из-за дедушки. Он был нэпманом и даже потом, замаскировавшись под простую советскую конторскую крысу, всегда боялся продешевить. На пересечении наших жизней было несколько лет, когда он был еще в здравом уме, а я уже хоть что-то соображал. Я любил деда за непохожесть на моих родителей. За то, что, как бы наша семья не прогибалась и не вписывалась в советский ландшафт, его мослы торчали из окопа, а голос всегда звучал чуть громче и чуть ехиднее, чем было принято в быту. Старик на том свете конечно же немного развлечется, наблюдая, как я играю с Линем в народную грузинскую игру "От нашего столика -- вашему". А Давиду я сказал:

-- Он, нищий художник, ощущает, что не продал свой месячный труд за трехминутный доход покупателя. Он радуется, что может себе это позволить, поскольку прекрасно знает, что позволить себе этого не может.

Давид понимающе покивал головой:

-- Ну да, ну да. Это, собственно, и есть свобода.

Неужели я никогда не стану свободным? Так и сдохну клоуном-прерафаэлитом. Неопрерафаэлитом. Актером, суетящимся вокруг застывшего кадра.

Белла

К храму Гроба я вела Линя через девятую станцию Крестного пути, мимо помпезной Коптской церкви с троном для епископа. Подлокотники трона там в виде лоснящихся львов. Через железные воротца вышли в густонаселенный, приподнятый, как крыша, внутренний двор храма, мимо серой мазанки эфиопского монастыря, мимо веревок с разнополой одеждой этих черных карлсонов. И вниз, в темный коридор эфиопской церкви, где, разделив пространство как в еврейском Храме, молятся босые мужчины с посохами в руках, отдельно от завернутых в белые одежды-саваны то ли мумий, то ли женщин.

За неимением икон, рассматривали картины. Я комментировала:

-- Те три старика слева, которые совершенно одинаковые, вверху, это троица у них такая.

-- Монофизиты? -- уточнил он.

-- Ты меня потряс,-- призналась я.

-- Ну, это случайное знание,-- слегка даже смутился он.

-- А справа, видишь, встреча царицы Савской с царем Соломоном.

-- Точно, я у Куприна в детстве читал...-- он запнулся -- переходить на тему детства ему явно не хотелось. Оно понятно, в детстве это было "княгиня Вера и влюбленный телеграфист". Как это не смешно говорить о своем шефе и спонсоре (благодетеле и попечителе), но, кажется, я продолжала его слегка презирать тем чистым детским презрением за жалость, которую он вызывал в школе, за вечно отрешенный виноватый взгляд, за непротивление злу (одноклассникам) насилием, а еще -- за его нынешнюю ситуацию, за его деньги, за его болезненную любовь (страсть?) ко мне, длящуюся, возможно, и сейчас. Вряд ли меня оправдывает то, что себя я презирала еще больше. А ведь были мужики и погаже. Почему это детское "западло" такой страшной силы?

Мы все еще стояли у картины.

-- Вообще-то это папа и мама эфиопского народа,-- я честно отдавала свои скудные познания.-- Эфиопы утверждают, что появились через девять месяцев после этой встречи Соломона и Савской.

-- Или через девять веков,-- усмехнулся Линь.-- Этот народ обращается со временем очень вольно.

Он, конечно, имел в виду хасидов в черных шляпах и с пейсами в свите царя Соломона. Наблюдателен, сукин медалист...

Наконец, мы вывалились из благословенного полумрака под мстительно сфокусированное на храмовую площадь око Яриллы. Я показала Линю "нулевую" ступеньку лестницы в католическую часовню, из-за которой лет сто назад была кровавая драка между монахами. Владеющие площадью православные греки подметали это место, как часть двора, а католики мели, как часть лестницы, вот и подрались за право подметать.

На католической лестнице развалились двое полицейских, один кемарил, второй, как скипетр и державу, держал автомат и шуарму. Он жевал и с изумлением наблюдал, как я долго тыкала пальцем в камень у его ног и что-то рассказывала...

-- Ну и что,-- сказал Линь.-- Нормально. Причина разборки для постороннего обывателя чаще всего выглядит идиотизмом. Тут обычно дело принципа, амбиций, чести.

-- Чести?-- подчеркнуто сочувственно переспросила я.

Он хмыкнул:

-- Ну, специфической чести. Скажем, деловой...

Мы прошли мимо камня Помазания в ротонду.

-- Нет,-- сказал Линь, озираясь в очереди к гробу,-- я как-то это все по-другому представлял... Более, что ли, согласованно. А коммуналка -- она и в храме коммуналка.

Прошли бодрым строем армянские монахи, прошествовал священник. Очередь двигалась плохо. Голоса сливались в единый тревожный гул, который витал сам по себе и напоминал вокзальный. Неуютный и нетеплый был храм. Торжественный, безликий. Вернее, многоликий и проходной.

Линь выдержал пол-очереди и запросился на выход. Перед уходом он старательно пронаблюдал, как ставила свечку паломница-негритянка с лицом Арины Родионовны и проделал то же самое.

Вывалившись на противень паперти, я наткнулась взглядом на мечеть Омара, задохнулась горячим воздухом, и язык мой заплясал, как червяк на сковородке. По-моему я достаточно образно, во всяком случае для него, рассказывала, как Омар ибн Хоттаб, в рваном халате, на грязном осле вступил в покоренный Иерусалим... А грустный Линь сказал:

-- Белка, о чем ты думаешь, когда гонишь этот текст?

Мне стало смешно -- когда гонишь такой текст разве о чем-то думаешь?

Он взял меня за руку. Ладони были потными. Ну вот... Начало логического конца.

-- Давай продолжим экскурсию в другом месте?

Предложение было закономерно, как автобусное расписание. Раньше я подумала бы, скорее, о расписании поездов, но здесь это стало неактуально, а следовательно неупотребительно. Материализовавшееся передо мной лицо моего школьного приятеля, тоскливо, но широко улыбающееся здесь, в центре старого Иерусалима, не могло быть реальностью, но оно было. Я неумело заткнула разверзавшуюся паузу рассказом о том, как еженощно, в три часа, в гулкой тишине спящего Старого Города представители всех шести храмовых конфессий идут будить араба -- хранителя ключа. А потом ему подают изнутри храма, через маленькое окошко в воротах, лестницу, по которой заспанный ключник поднимается к замочной скважине, а все, задрав головы, на это дело взирают...

-- Идем сегодня же ночью! -- с фальшивым азартом подхватил Линь.-- Это же почище смены шотландских или кремлевских гвардейцев. Я не могу это пропустить! А до трех, ну, найдем что делать, есть же тут у вас какие-то варианты...

В бильярде это называется подставкой. Интересно, если отдаться ему до трех, он все равно потащит меня сюда этой же ночью?

Благословение

Ортик вошел в Старый Город через Мусорные ворота. Когда-то, еще до "возвращения", его коробило от названия ведущих в Еврейский квартал ворот. Он даже прикалывался, что Мусорными следует называть Яффские ворота, ближайшие к полицейскому участку. Шедший навстречу Ортику, уже отмолившийся старый хасид улыбнулся в ответ на внезапную улыбку молодого любавича и порадовался за него и за свой народ. А зря. Лыбился Ортик по достаточно низменной причине -- он в этот момент сообразил, что может не идти к Стене Плача, поскольку был у нее ровно три недели и два дня назад, а следовательно, когда ровно через неделю он все равно будет в Старом Городе, то еще не пройдет месяца с последнего посещения, и ему не надо будет рвать на себе рубаху. Ну не нравилось ему рвать на себе рубашку, как ее рвут у Стены Плача евреи, не бывшие там более месяца, то есть, не как революционный матрос из черно-белого кино тельняшку -- с беззаветной страстью, а так, надрезав ножницами, чтобы сподручнее было.

И он пошел к Стене Плача с улыбкой свободного в своем выборе еврейского человека, а не ради сохранения какой-то там, хоть и предпоследней, рубашки. В ультраортодоксальной униформе Ортика уже была небрежность дембеля -- он больше не беспокоился за свой внешний вид истинного хасида, поскольку перешагнул черту, которая отделяет похожесть от истинности. Он уже плевать хотел на всех, кроме, конечно, самого Ребе.