Потрясенные внезапным падением кирпичей, (C) стояли под фонарем, каждый со своим авторским экземпляром.
-- Название-то... дааа... "Призраки Израиля",-- сказал Макс с непроявленным отношением к предмету.-- Умри, про эмигрантских писателей лучше не скажешь.
-- Как считаешь, призраки отмечают такие события?
-- Призраки всегда отмечают призрачные успехи.
Отмечать решили немедленно, просто тут же повернули и пошли в центр, где люди веселятся, выпивают и закусывают в милых обжитых заведениях.
Тут возник вопрос -- действительно ли идти в обжитые, или обживать новые, как подобает ищущему наблюдений писателю.
-- Ведь писатель рыщет в поисках наблюдений, как акула,-- сказал Макс.-- Акула постоянно движется в поисках пищи и поэтому не тонет. То есть, остановится -- утонет.
-- Как акула -- это не мы. Это Ильф и Петров, братья Стругацкие, кто там еще... Потому что у акульего самца два члена. А у нас, все-таки, один... Кстати, ты с тех пор так и не узнал, как они трахаются?
-- С каких пор? -- заржал Макс.
-- Да ну тебя. С барселонского океанариума.
-- Не узнал. Нет, правда не знаю. Нет у акул вариантов. Разве что -оральный секс.
Прошли мимо здания Верховного суда. И двинулись парком, разбитым над тоннелем, мимо массивного колокола, подвешенного в псевдовосточной беседке. Изысканная японская форма колокола диссонировала с китчевыми надписями на разных языках: мир, Рабин, бхай-бхай.
-- Вот спорим, что ты не помнишь есть у него язык или нет,-- сказала Анат, притормаживая в нескольких метрах.
-- Я точно помню, что он без фляжки не звучит. Поэтому, когда прохожу мимо с фляжкой, чокаюсь с ним. То ли нет языка, то ли им невозможно пользоваться. Черт, действительно ведь сколько раз видели.
-- А значит мы не акулы. Потому что нам проще знать про него главное -что не звучит. Проще придумать этот колокол, чем запомнить существующий. Мы не акулы. Мы рассеянные уроды.
-- Да, мы скорее что-нибудь про него придумаем. Или вокруг него. Вроде: проходя мимо этого японского колокола, Петр всегда приберегал в любимой фляжке из нержавеющей стали последний глоток любимого виски из нержавеющего ячменя... далее -- подробное описание фляжки, вместо подробного описания колокола, потому что она под рукой...
-- И не только для того, чтобы чокнувшись с колоколом изо всех сил, еще раз услышать его вдумчивый утробный голос, который отзовется в его душе и напомнит о вечном. Это конечно тоже, но прежде всего он видел в нем собрата, товарища по несчастью. Ведь и колокол тоже не способен никого оглушить всей мощью, потому что своим родным японским языком он воспользоваться не может, а иврита все еще толком не выучил! М-да...
-- Нельзя нам дергать редиску из жизни напрямую, противопоказано. Вспомни Галину.
Галиной звали жену их персонажа. Вернее, прототипа персонажа. Это был единственный человек, который однажды органично запрыгнул из жизни в их текст и не перестал походить на самого себя. К прототипу (C) относились с искренней симпатией. А вот персонаж вдруг ушел в штопор и начал вести себя совершенно безобразно. Настолько безобразно, что (C) даже растерялись от такого персонажьего хамства. И проявили несвойственную творцам щепетильность -- перед публикацией зачитали прототипу за бутылкой, какого он породил героя. Тот сначала напрягся, но отрывок был длинный, почти до донышка, к его концу хороший человек отмяк и, к большому облегчению (C), не потребовал никакой редактуры.
Книжка вышла, не то, чтобы бойко распродавалась, но часть тиража расползлась какими-то тайными тропами и порой передавала приветы. В том числе и через Галину, которой соседки и знакомые радостно сообщали о книге и жадно расспрашивали о состоянии мужниной печени и точном возрасте его несовершеннолетних любовниц.
-- Значит, придется дергать редиску из собственного унавоженного внутреннего мира,-- вздохнула Анат.
-- А всех писателей можно разделить, как волосы, на пробор. Справа -фотоохотники, слева -- творцы фотороботов.
-- Причем первые ходят по разным кафе, а вторые -- гнездятся в насиженных.
Они уже миновали убогую забегаловку на улице Бецалель, славившуюся своим фалафелем. Расположена она была образцово неудобно -- машину не запарковать, внутри всего два вечнозанятых стула, а пыльный, людный и узкий тротуар отбивал желание есть на ходу. Так что они так ни разу и не попробовали, как жарят здесь этого горохового родственника.
-- Может, наконец, фалафель? -- обозначил Макс опцию, но шаг не замедлил.-- Куда, кстати, пойдем?
-- Счастье -- это оптимальное лавирование между повторением того, что хотелось бы повторить и новыми впечатлениями,-- сформулировала Анат и поморщилась.
-- Так какое счастье будем искать? Счастье узнавания или счастье познания?
-- Счастье броуновского движения.
Давид
Когда закат откатил тяжелый выцветший валун зноя от входа в Грот, я с трудом заставил себя выйти в подслеповатые сумерки. Подслеповатым стало и мое понимание себя, вернее даже происходящего и себя, поэтому равновесие, неожиданно установившееся между внешним и внутренним погрузило меня в состояние бездумной созерцательности, в котором я и выплыл из леса, потому что нечего мне уже было делать там, среди деревьев, потому что я не хотел раствориться во времени, а искал, наоборот, кристаллизации, городских утех и человеческих проявлений. Душа моя онемела, как иевусейка. Или я отсидел ее в этом Гроте. Я ждал, когда же появятся покалывания -- признаки восстановленного душевного кровообращения, но их все не было. Ничто не кололо душу и не выводило ее из судороги, как у пловца в море.
Так я оказался в центре нового Города. Но никак не мог снова вернуться к его ритму. На улицы и улочки центра выплывал молодняк, заполняя собой все проходные дворики, закутки, подворотни, столики кафе и бордюры, крутясь и цепляя друг-друга, словно яркие фантики бывших конфет. Вот и я выполз на вечерний свет Иерусалима. И ощущение, что я выполз именно из Грота, только усиливалось.
Обволакиваясь желтым желе электричества, дома, люди, машины существовали и сами по себе, каждый в своей студенистой дрожи, но и все вместе --- в переливании вечерних огней, перемещении в особо обустроенном пространстве этого Города.
Я стал ныряльщиком за давно утонувшими в человеческих душах божественными искрами, жаждущий совпадений и встреч, молящий о них и ищущий непрестанно. И сегодня, не как вчера, не как уже много дней до сегодня, я ощущаю себя в движении тела относительно других тел, весь наполненный ожиданием, верящий в озарение встречи, уверенный, что не спутаю его с обычным восторгом бытового потрясения. Я должен узнать, спохватиться в единственно точный момент, который дан нам для отличия человека от прочих тварей -- момент выбора -- да, узнать этот миг, спохватиться на вершине его и понять, зачем мне был дан сегодняшний день и что я должен завтрашнему...
В витрине кафе, как манекены, сидели (C). Но не в смысле неподвижно, наоборот, движения их были свободны той истинной свободой, которая возможна лишь на необитаемом острове или в большом городе, где мало знакомых, что по сути одно и то же. Наверное, из-за этой вольности движений деформировался привычный имидж, и даже юбка Анат казалась короче, чем обычно. Витрина, как стекло в картине, обобщала происходящее, словно бы покрывала особым лаком, и мой взгляд уже соскользнул со знакомых людей, а мысль моя попросила кофейного уюта. Во мне уже зазвучали диалоги, и я, тоскуя по совпадениям, по доброте неслучайных проявлений, я подумал, что это и есть то самое, и мысленно уже рванулся к ним, за стекло.
Тут Анат, отставив кофейную чашку, сказала Максу всего несколько слов, после которых он долго смеялся, потом схватил со стойки ручку и что-то зачеркнул в блокноте, Анат зажмурилась, захохотала, сказала, взяла чашку, отставила, снова что-то сказала, оба смеялись, говорили, и лица их казались мне совсем незнакомыми, не видел я их такими раньше, хотя и наблюдал немало и внимательно. И я замер в тени, в покое наблюдателя, утешаясь разве что тем, что все-таки вовремя сдержался и не заставил нас всех в очередной раз репетировать наши убогие правильные диалоги, похожие на упражнения студентов, изучающих русский язык.