Как объяснить ему, вершащему свой суд в недоступных и грозных небесах, что не перевернулась она вовсе, не оборотилась, а осталась такой, как прежде, не святой, но и не ведьмой. Какая разница: отверженная христианка или не обласканная судьбой еврейка, раба-хозяйка или просто раба? Все равно терпи насмешки, получай пинки, увертывайся от плевков! Все равно стирай, латай, стряпай, тащи, нагружай!
Может, кара его безгранична потому, что он не человек?
Только человеку дано все испытать на собственной шкуре.
А у него, вершащего свой суд в недоступных и грозных небесах, нет ни шкуры, ни горба.
Раны его зажили, зарубцевались.
Кровь запеклась.
Ему — да простится ей такое кощунство! — не больно.
А ей, смертной, больно.
Не за себя — за всех, родившихся и не родившихся.
За Семена, ждущего на развилке Мессию, и за проезжающих мимо него с базара или на базар.
У нее кровоточит то, что никогда не заживет, не затянется коростой, — душа.
Еще сызмальства она, Морта, знала: с судьбой не поторгуешься. Назначит цену — и плати: неволей и безумием, головой птицы или ногами зверя. Но что бы ни случилось, какую бы судьба не назначила цену, Морта старалась платить любовью.
А что такое любовь, если не боль?
Что такое вера без боли?
Тот, кому не больно, ни во что не верит — обманывает себя и всевышнего ради лишнего червонца, ради лишней десятины земли, ради дьявола, из корысти объявленного богом!
Голова птицы и ноги зверя?
Теперь, в отсутствие Ешуа, Морта как бы вся состояла из такой, плотной и упругой, тысячеглазой и пронзительной боли.
Так, сразу же после новообращения она потребовала от Ешуа, чтобы тот более чем наполовину уменьшил продажу водки.
— Что? — опешил корчмарь. — Одну бутылку, и только?
— Грех наживаться на несчастных.
— Да, — промямлил Ешуа, — но люди требуют… Не дай — разнесут корчму в щепы.
— Ну и пусть разнесут.
— Что ты, Мортяле, говоришь? Ты только подумай: кто мы без корчмы?.. Нищие…
— Милей нищий, чем богач, от которого за версту чужой блевотиной несет.
— Ладно, ладно, — трудно согласился Ешуа.
Перечить Морте он не смел. Хоть и сказано в писании: «Да убоится жена мужа своего», но Морта была женой необычной, среди тысячи только одна такая, может, и попадется — никакими изречениями из писания ее не проймешь, ссылайся на него, не ссылайся, сделает по-своему, и все.
Первое время, до ее беременности, пока Морта крутилась в корчме, Ешуа ни распивочно, ни на вынос больше чем бутылку белого вина не давал.
Торгуя почти всю свою жизнь водкой, он и представления не имел, что это такое выпить целую бутылку. Если бы ему приказали выдуть зараз столько, он бы, наверно, с лавки не встал, окачурился на месте, а им, этим несчастным, хоть бы хны, словно не горькая на столе, а кружка родниковой воды или парного, только что из подойника, молока. И так изо дня в день, из года в год, с молодости до старости — сосут ее, как грудь матери, до гроба!..
— Ты что? — честил, бывало, его отставной солдат Ерофеев. — Сколько хотим, столько и пьем. Твое дело — наливать.
— Не могу, — угождая Морте, отвечал Ешуа. — Водки нет. Кончилась.
— Не ври, старик. Водка никогда не кончается. Никогда. Царь и водка всегда имеются, и слава богу.
— Нет, — злился Ешуа. — Выпил одну, и хватит. Ступай домой — жена, небось, глаза проглядела.
— Не будет водки — корчмы не будет, — пригрозил Ерофеев. — Подпустим красного петушка, и аминь.
А что? И подпустят, и спалят, как москательную лавку Нафтали Спивака, разорят до нитки, и насыпь им соли на хвост, лови ветра в поле — кто их с Мортой приютит, кому они, погорельцы, нужны?
Ешуа жаловался ей, рассказывал про угрозы, но переубедить Морту не мог.
Попозже, когда живот у нее округлился и она перестала заглядывать в корчму, избегая пьяных шуток и боясь сглазу, Ешуа, напуганный недовольством своей паствы, стал пускаться на всякие хитрости, чтобы и овцы были целы, и волки сыты: прятал пустые бутылки, приносил новые, иногда наливал водку в миски, потом бегал к колодцу и второпях отмывал с них сивушный запах.
Там, у колодца, за мытьем провонявших спиртным мисок Морта его и застукала.
— Ты хочешь, чтобы у нас родился урод… с головой птицы и ногами зверя? — спросила она.
О чем она, не сообразил Ешуа. О какой птице, о каком звере?
Он покаянно смотрел на Морту, на горочку мисок, на бадью, не зная что делать.