Кончался рабочий день. Он запирался в душевой, мылся тщательно. Неужто этот несносный запах пропитал его насквозь? Свежая рубашка, свежий галстук, плащ через руку и несколько гвоздик в руке: четыре белых и одна красная. Можно и наоборот — четыре красных и одна белая. Лифт задерживается, плевать на лифт. Взлетает на пятый этаж. Дыхание ровное, пульс нормальный. Сейчас без десяти шесть. Генерал возвращается к семи. Если повезет, она дома одна. «Дин-дон, дин-дон». Он обожает музыкальные звонки.
— Кто там?
— Свои.
— А, лошадиный доктор. Проходите. Отец скоро будет. — Рассеянная улыбка, и все расставлено на свои места.
Разом забылись слова, которые должен сказать. Что-то иное, сродни безволию, в мозгу закрутилось, закувыркалось. Зачем? Чего ради? Себя пожалей! Пожалей себя!
Молчал долго. И вдруг сказал:
— Отчего у вас так темно в передней?
Смех не расслышал, почувствовал смех.
— Вы с ума сошли, доктор. У нас всегда так.
…Будто коснулся холодной воды, отдернул руку. Пес попытался лизнуть его, но задел лишь кончики пальцев и какое-то время водил языком по железным прутьям, не желая расставаться с запахом человеческих рук.
Глеб Филиппович улыбнулся. Всему виной пес.
Он было перестал бывать у генерала. Старик терпел недолго, начинал сердиться, требовал объяснений. Предлагал, непонятно почему, мировую, словно они поссорились, не поделив чего-то. Ирма тоже звонила несколько раз, выполняла поручения отца. «Нельзя же так вот сразу, не объяснив причин. Интеллигентные люди так не поступают». Он уступал, клял себя за безволие, но уступал. Приезжал на полчаса, а засиживался дотемна. Пил у Заварухина чай, ссылался на чрезвычайную занятость, вроде как порывался уйти, а уйти не мог. Не закричишь же во весь голос: «Люблю! Мочи нет терпеть». А если б и закричал? Стыд перетерпеть можно. Глухота нестерпима. Следовало на что-то решиться, он стал бывать у генерала реже. Месяц перерыва, затем два месяца. Вскоре он перешел на работу в лечебницу, и связь оборвалась окончательно.
Глеб Филиппович поежился. Входная дверь была плохо прикрыта, холодный воздух доходил даже сюда, в закуток. Таффи сидел прямо посередине клетки, завалив голову набок, с интересом разглядывал доктора. «Обычно все кончалось двумя кусками сахара. Как-то будет на этот раз?»
В их доме не говорят о Таффи, делают вид — все пережито и забыто раз и навсегда. Ничто не напоминает о собаке. Торжество Наденькиной аккуратности. Вымыла, пропылесосила, и даже стол с ободранными ножками повернут другой стороной. Впрочем, со столом решено — стол переезжает на дачу.
Изменилась жизнь. Сергей Петрович по натуре домосед: оказаться в собственной квартире, сунуть уставшие ноги в растоптанные шлепанцы. Включить проигрыватель, упасть в кресло-качалку и устремиться мысленно в сладостное «никуда». Хорошо. Может быть, поэтому Сергей Петрович любил именно вторую половину рабочего дня; время идет на убыль, можно и помечтать, пофилософствовать, как будет и что будет сегодня дома. И даже работа, взятая на дом, вбирала в себя тепло дома и уже не выглядела невыносимой и тягостной.
Теперь вот что-то разладилось. Сергей Петрович словно бы оказался в размагниченной зоне. Мир и покой, который, по разумению супругов Решетовых, должен был вернуться в их дом и вроде как закрыть дверь за очередным увлечением Наденьки, в своем возрожденном виде был холоден и непривычно пуст.
Сергей Петрович боялся оказаться дома раньше Наденьки. В одиночестве он непременно начинал думать о Таффи. Раньше считалось: Таффи выздоравливает, а значит, ожидание нацеленно и конкретно — ждем выздоровления Таффи.
Теперь все по-другому: их разговор, Наденькино желание поехать и все уладить, а затем столь же внезапное нежелание ехать — ограничиться письмом.
Казалось, Сергея Петровича мучает не сама необходимость забывать, а ущемленность, невозможность еще раз увидеть то, чему надлежит быть забытым. Уверения Наденьки, что он чудак, что так даже лучше, вот уже два месяца они забывают, были утешением слабым.
«Желать увидеть, — рассуждала Наденька, — значит, желать запомнить. Нам же нужно обратное — забыть. Какой же ты упрямый у меня и непонятливый».
Забыть — не получалось, лимит вышел. Чему положено забыться — забылось и перезабылось. Осталось то, чего забыть нельзя.
В послерабочие часы Сергей Петрович не узнавал себя. Он мог пройти мимо собственного дома, искал повода, малосерьезную причину, чтобы задержаться. Куда подевалось чувство нетерпения? Лифт не работает. Жильцы досадуют, а он спокоен, он даже рад — лишние минуты, пусть недолгая, но все-таки отсрочка. Неторопливо подниматься по лестнице, благодарить усталость, что позволяет останавливаться на каждой площадке.