«Уходит жизнь, — с грустью подумал Заварухин, — и силы уходят, одряхлел, от собственного шарканья воротит».
В мыслях он еще видел себя достаточно сильным, уверенным в себе. В разговоре был находчив, резок, но все более в мыслях — они были на удивление подвижны. «На голову жаловаться грех. А вот сил… Куда силы подевались? И остаются слова, фразы несказанными. Так ведь просто не произнесешь, еще и переживать надо. Вот именно — переживать. А на переживание как раз сил и нет. Непривычно как-то, удивительно. В таком теле и нет сил. Заварухин оглядывает себя, убеждается, что тело его действительно крупное, костистое, и оттого расстраивается еще больше.
Так о чем я думал? Ах да… О фразе, о которой начну разговор с незадачливым владельцем собаки. Прихвачу пса за голову, за ушами почешу, и скажу, глядя в псиную морду: «Ну что, бородатый, трудно жить среди людей? — И, будто соглашаясь, отвечу псу: Это уж точно, с нашим братом натерпишься. Мы ведь только себя любим. А таких, как ты, заводим лишь для того, чтобы лучше смотреться в этой жизни. Как я его, а?» Заварухин не без удовольствия потер руки, представил растерянное, пристыженное лицо сидящего напротив хозяина, рассмеялся. «Вот так и живешь. Сам себя не похвалишь, кто похвалит».
Смех получится коротким, урезанным. Заварухин увидел устремленный на него взгляд Решетова, перестал смеяться. А как ответное злое заколотилось внутри: «Ну, узнал, узнал. А дальше-то что?!»
Сергея Петровича смех Заварухина испугал. Он почувствовал в смехе какой-то подвох. Сергей Петрович был рад молчанию. Он успокоился, и вдруг этот смех.
Пожалуй, впервые за их совместную жизнь Сергей Петрович солгал Наденьке, а затем многократно убеждал себя, что ложь его, по сути, не ложь, а необходимость, доказывающая его любовь к Наденьке. С момента этой лжи он угадывал в себе подавленность. Так было всегда, когда ему случалось поступать неожиданно. И весь день после утренней лжи одна неожиданность наслаивалась на другую, образуя уже цепь неожиданностей.
Проснувшись утром, он не знал, что сделает в следующий миг. Приехав в лечебницу, он не был уверен, дождется ли врача. Увидев врача, он не знал, какими окажутся его первые слова. Пережив унижение, было бы логичнее бежать прочь, а уж никак не возвращаться и не соглашаться ехать с собакой к ее новому хозяину. Он поехал. Неожиданности множились, и вместе с ними множилась подавленность.
Сергей Петрович испугался, ему подумалось, что Заварухин не пожелает узнавать его. И тогда положение Сергея Петровича станет отчаянным. «Надо исключить подобную нелепость», — подумал Сергей Петрович. Устроился удобнее, стулья с высокими спинками располагали к уверенности.
Его собственный голос показался ему печальным, он кивнул на портрет:
— Не верится, прошло двадцать лет.
— Девятнадцать, — поправил Заварухин, издал чмокающий звук, подозвал к себе пса. Генерал почему-то считал, что пес, оказавшись рядом с ним, поможет ему.
— Может быть, девятнадцать, — уступил Сергей Петрович. — Думалось, все забыто, перезабыто, а вот взглянул на портрет Ирмы и все вспомнил.
Генерал покосился на портрет дочери и, может, впервые пожалел, что повесил его именно здесь. «Вспомнить все невозможно, — подумал Заварухин. — Но если даже вспомнить часть из всего, то разговор вряд ли назовешь удачной неожиданностью».
— С собачкой, значит, у вас того, разлад получился?
— А это, знаете ли, хорошо, что вы новый хозяин Таффи, — живо откликнулся Сергей Петрович.
— Торо́питесь. Я ведь могу и отказаться.
— А как же Глеб Филиппович?
— А что Глеб Филиппович? Это ваша инициатива — с собакой заявиться. Вы и тогда торопились.
— Это когда же — тогда?
Лицо Заварухина не изменило выражения, осталось устало безразличным.