Они трое и решат: Фатеев, Раков и Дед. А он? Ему не в чем себя упрекнуть.
Метельников потянулся к телефону. Кандидатур должно быть две, может быть, три приблизительно равноценных. Номер Ракова отвечал протяжными гудками. Похоже, угадал: Раков уже в фатеевском кабинете. Ну вот и отлично, сказал Метельников. Его всегда охватывало приятное возбуждение, когда он угадывал поступки своих подчиненных.
Дебаты были недолгими: все трое высказались за Разумовскую. Раков отпечатал приказ, но подписывать не решился. Ждали Метельникова. Внезапный отъезд директора всех озадачил. Такая поспешность не в его духе. Знали, куда едет, знали зачем: Метельникову предлагали взять под свое начало еще один завод, он сопротивлялся; объединение разрасталось и могло стать неуправляемым. Утром он позвонил оттуда Ракову. Затем короткий разговор с главным инженером, с Фатеевым. Приказ о назначении Разумовской подписал Раков.
И тотчас принятое решение представилось ему опрометчивым: ее присутствие будет мешать ему. Должность такая, по нескольку раз на день: что скажет главный экономист? Согласуйте с Разумовской. Пригласите Разумовскую, поручите Разумовской. Видеться будут чаще, встречаться реже. Он не выдержит первым и признается ей: «Я чувствую себя незащищенным. Помогите мне». Она не ответит, лишь поднимет умоляющий взгляд — свидетельство ее бессилия: «Как?» Даже не шепот, дыхание, сопровождаемое еле различимым звуком. Как?.. Если бы он знал. Появилось нечто, чему положено быть сокрытым, что требует правдивой лжи.
Жена ничего не знала да и не могла знать. Случись Метельникову признаться, сказать правду, он бы потерялся. Странная это была бы правда, когда обман неразличим и не поймешь, в чем его больше — в признании якобы правды или в отрицании ее. Самому себе не просто ответить, в чем твой проступок, помимо ощущения возможного, но еще не случившегося. Правда была лишь в том, что внутренне он был готов к непредсказуемому. Однажды он подумал, что эта якобы правда жене будет неинтересна, она не поверит. Она считает, что причины для недовольства, для бунта могут быть только у нее. Почему? Да и роль эта ее не устраивает, а она играет, играет упоенно, словно с первых дней совместной жизни готовила себя к роли пострадавшей. Существовало три мира под одной крышей: его мир, мир жены и мир детей. Менялись пропорции этих миров. Сжимался, выветривался, истекал временем один, а на место освободившегося наплывал другой, пребывающий своими помыслами и чувствами в будущем, и выгораживал, высвобождал место для этих, уже видимых, завтрашних дней.
Его отношения с женой, внешне очевидные, имели скрытую непроясненность: каждый из них в этих отношениях исключил собственную инициативу, легко и преднамеренно уступал ее другому. Они были похожи на двух людей, бредущих разными берегами заснеженной реки, непременно желающих объединиться, скрытно надеясь, что объединение произойдет именно на его берегу. Лед хоть и непрочен, но натоптан, а они медлят и медлят, благо есть причина: легкий снег, скрывший очертания натоптанных троп.
Дело, которым он был занят, всегда оказывалось слишком объемным. Получалось, что на ту, вторую часть его жизни, которую принято называть личной, времени и души почти не оставалось. Месяц его отпуска, как правило, было неудобен для семьи, всякий раз попадал на зимние либо остаточные осенние дни. У сына — занятия, дочь жила уже своей жизнью, а жена всякий раз повторяла обреченно: «Хочу безделья, солнечного безделья, никаких процедур, никаких распорядков дня. Интересно, я могу еще понравиться? — Ее лицо почти касалось зеркала, она старательно всматривалась в него, обреченно отмечая признаки увядания. — Бог мой, — бормотала жена, — лишь то, что есть, и ничего иного». Сколько раз он слышал эти полустоны, сколько раз терпеливо отмалчивался. И так до конца жизни? Она уезжала на юг, он провожал ее, говорил ставшие привычными слова о невезении: «Опять разладилось, опять едем порознь». А она, словно подтверждая свою верность ему: «Может быть, вырвешься? Я буду ждать». И уезжала. Она знала, что он не вырвется; он — что она не будет ждать. Однако слова должны быть произнесены. Они как тень; смытое, одноцветное очертание жизни.
Метельников никогда не задавал себе вопроса: сложилась ли его личная жизнь? Он ее не отделял от всего остального и не понимал, как можно отделять. Была жизнь, единая, нераздельная, он считал ее получившейся. Понятие же «личная жизнь» как нечто самостоятельное в его сознании сложилось позже. Уже было за сорок. Вроде живешь на выдохе, и вдруг… Беда учит. Живешь и не знаешь, что был ты счастлив. Поругиваешь работу, друзей, жену, поругиваешь привычно. У других и то и другое, а у тебя однообразный ландшафт: ни взгорий, ни впадин, какой-то смытый рельеф. Все до поры, все до поры. Сколько лет прошло, а он помнит этого человека. Как же его фамилия? Каштанов, Кафтанов… в общем, один из… Встречались мимолетно, разговаривали. Эпизод, частность, штрих в памяти, не более того. Просто человек, просто знакомый по даче. Не через забор, не напротив. На одной улице. Раз или два Метельников подвозил его на своей машине до Москвы. Никаких подробностей о работе, семье. Всего и сведений: лицо знакомое, живем на одной улице. А как зовут, где именно живет? Пожимаешь плечами. Где-то тут.