Подошли к метро. Гул поездов прорывался даже сюда, наверх, в сырую уличную пустоту.
— Когда вы молчите, я начинаю подозревать, что делаю что-то не так.
Он протестующе поднял руки.
— Прошу вас, не истолковывайте мое поведение иначе, нежели оно того стоит. Я не молчу, я думаю, хочу представить, как бы я вел себя, будь на десяток лет моложе.
— О, это интересно! — Она оживилась. — Мне казалось, вы из тех, кто сначала видит свое положение, а уж потом свое поведение. Это как скорлупа, панцирь… Она и защищает, она и мешает. Разрушить ее выше ваших сил.
Ничего подобного ему никто и никогда не говорил. В ее поведении угадывался постоянный вызов, на который следовало отвечать, она буквально требовала этого, обостряя разговор. Уверенность. Его стихия — уверенность. Метельников не был тщеславен, он просто запрещал себе сомневаться более, чем того требовали обстоятельства. Однако… Она права: он, Метельников, продукт своего положения. Нерешительность, скованность, смущение — все потому же. Она взяла его под руку.
— Давайте отойдем в сторону. Мы мешаем, нам мешают. Так о чем мы? Ах, да… Каждого из нас мучает главный вопрос, который еще не задан. Давайте установим очередь: сначала вы, потом я. Хорошо?
«Пропаду», — подумал Метельников, облизал пересохшие губы и не своим голосом ответил: «Хорошо». Он не смотрел на нее, ему достаточно было понимания, сколь безрадостен вид беспомощного взрослого человека. Разговор слишком значителен и для него, и для нее. Ну, конечно же, он хотел спросить, но не смог побороть смятения, спросить о самом важном. Как быть? В их отношениях должна появиться какая-то определенность.
— Я ничего не могу с собой поделать, — сказал он. — Не удается убедить себя, что ничего не было. Возможно, я ошибаюсь, могло же показаться.
Она судорожным движением сжала его руку. Внезапно заторопилась, ничего не объясняя, выскочила на мостовую, остановила первую же машину. Он почувствовал, что уступает и даже подлаживается под нее, и так же, как она, суетится, нервничает. Разумовская уже сидела в машине, он наклонился к ней. Должна же она сказать что-то.
— А вы не насилуйте душу, пусть будет как есть.
Машина дернулась. Метельников почувствовал себя так, будто его вытолкнули на улицу. Он посмотрел на часы и ужаснулся: скоро час. Стал торопливо спускаться в метро. Пустой вагон раскачивался, глухо ударялся на стыках. Хрипловатый голос в репродукторе повторял: «Поезд идет до станции «Парк культуры». Вагон вез его из одной жизни в другую. На перегоне не было остановки, где возможно было задержаться и подумать, куда следует ехать дальше.
Глава IX
Весть о внезапной гибели Дармотова застала Павла Андреевича Голутвина в бильярдной.
К Павлу Андреевичу стихийно нагрянул фронтовой друг. Дома все грипповали, разводить хлебосольство было некому, Голутвин не мешкая вызвал машину и повез друга в ведомственный пансионат. Завтра воскресенье, имеем право, сказал Голутвин, и они поехали.
Пансионат числился на ремонте, но им открыли гостевой домик. Фронтовой друг играл на бильярде прилично. Самолюбие Павла Андреевича было задето, он очень старался, партия складывалась заманчиво, только что в превосходной манере Голутвин положил три шара подряд и сейчас кружил вокруг стола, сохраняя на лице гримасу безразличия, нарочно не замечал удачно стоящие шары, выбирал самый невыгодный для игры, давая понять, что ему все равно, этот удар он дарит публике.
В дверях опять возник директор пансионата. Ему было положено по должности возникать. Внезапный наезд высоких гостей, переполох, спешные приготовления — все было позади, все, чему положено, грелось, жарилось, исторгало запахи. Появляясь в дверях, директор лишь напоминал о себе: я здесь. Голутвину, размягченному встречей с давнишним приятелем, нравились и собственные шутки, и директор, который, судя по репликам, знал толк в бильярдной игре, и эта вот потаенная тишина гостевого домика, способная даже призрачное уединение делать похожим на настоящее. Завтра воскресенье — имеем право.
Оставался последний шар. Голутвин навалился на стол, он выигрывал партию и был уверен, что сейчас хлестким ударом забьет и этот шар. Он выдержал паузу, погасил дыхание. В приоткрытую дверь потянуло сквозняком. Поза была неудобной, он не сказал, а выдохнул сердито: «Да закройте же дверь наконец!» Локоть стремительно пошел назад, наращивая силу удара, и в этот момент откуда-то сверху, из надлампового полумрака, упали слова:
— Павел Андреевич, беда, погиб Дармотов.
Голутвин не успел сделать второго вдоха, воздух застрял в гортани, сдавило грудь, и кий задребезжал, падая на пол. Тело обмякло, потеряло мышечную упругость и стало сползать с бильярдного стола. К Павлу Андреевичу бросились, подхватили под руки и, с трудом удерживая тяжелое тело, старались усадить его на рядом стоящее кресло. Ноги волочились, высокие каблуки ботинок скребли пол, издавая неприятный звук.