У открытых ворот напуганный директор пансионата дисциплинированно махал отъезжающим. Смех был неуместен, но они рассмеялись. В машине приглушенно играла музыка.
Голутвин был признателен приятелю, что тот не пристает с расспросами. Все рухнуло, и как-то объяснять случившееся не хотелось. Автомобильная катастрофа. Нет больше Дармотова. Сейчас бы думать о себе, о своем здоровье. Ничто просто так не случается. То, первое беспамятство можно было бы посчитать случайностью, списать на переутомление, если бы… Вот именно, если бы не было второго. Кто гарантирует, что не будет третьего? Пора перестраиваться, жить иными ощущениями. Заклинания «я здоров» уже не помогают. Такие фокусы проходят, когда ты и в самом деле здоров. Не хочется думать о возрасте, замечать свои плохо гнущиеся ноги, видеть утолщения на пальцах: еще один сигнал, деформация суставов. Разглядывать в зеркале свое лицо, усыпанное старческими веснушками с копеечную монету. Дряблость кожи, ее натягиваешь при бритье, и она тянется, будто отслаивается от мышц, от живой ткани… Нет, нет, если и произойдет что-либо, пусть произойдет внезапно, еще лучше — во сне. Извечная стариковская мечта — умереть без мучений, без боли, без страданий. Человек так устроен: даже вопреки логике он думает о будущем. Странное это мироощущение — стариковское будущее, нереальное стариковское завтра.
Машина резко затормозила. Павел Андреевич очнулся. Они уже ехали по ночной Москве. Приятель от ночлега отказался, ушел в гостиницу. Дома не спали. Жена уехала к Дармотовым. Она уже трижды звонила оттуда. Он боялся набрать номер. Потом подумал, что, вполне возможно, у телефона дежурит кто-то из своих и он избежит разговора с родственниками, узнает подробности несчастья. Жена туда поехала, не подумав: еще не оправилась после гриппа. Однако не позвонить тоже нельзя. Как объяснишь — приехал и не позвонил?
Голутвин посмотрел на часы, перепроверил себя, нет, не ошибся: половина третьего ночи. Переставил телефонный аппарат, расправил запутанный шнур, находил рукам занятие, тянул время. Там, в квартире Дармотова, стоял такой же затейливый аппарат в стиле ретро — голутвинский подарок к шестидесятилетию Дармотова. Голутвин сам отлаживал звонок. Телефон не просто подавал сигнал, он выстраивал мелодию. Голутвин закрыл глаза, представил длинный коридор дармотовской квартиры и этот аппарат с бубенчиковым звоном, он стоит прямо под зеркалом. За спиной — коридор с закоулками, тоннелями, сюда вот кабинет, чуть дальше — гостиная. Эту дверь надо открывать на себя, здесь комната дармотовских дочерей, без стука не положено. Мать, жена, сестра жены и две дочери — бабье царство. «Дома я всегда на скамье подсудимых, — шутил Дармотов. — Бабы меня приговорили».
Телефонный диск с тугим хрустом возвращался назад. Трубку подняли сразу, он узнал голос младшей дочери Дармотова, Катюши. Голос был так тих, что он с трудом различил олова: «Вас слушают». Он не осмелился, не решился сказать «алло». Он лишь вымолвил: «Это Голутвин. Катенька…», и она заплакала так же тихо, на исходе сил, которые еще могли остаться у девочки, почти ребенка, перенесшего такое горе. Он утешал. Она не слышала утешений, не понимала их. Он же не мог выговорить иных слов, кроме слов утешения, и все повторял на одной интонации: «Надо держаться, Катюша. Надо держаться!»
Потом позвонила жена. «Я устала, — сказала она. — Какое несчастье. Машина перевернулась. Потом загорелась. Гроб решили не открывать. Я устала», — повторила жена.
Он кивнул машинально, соглашаясь с ней, а может быть, уступая собственной усталости, которую вдруг почувствовал так осязаемо и болезненно.
С похорон они возвращались вместе с Метельниковым. Голутвин пригласил его в свою машину. В конце концов уже ничего не изменить, думал Голутвин. Никто ему ничего не говорил, но он знал, был уверен: слухи ползут. По реакции Метельникова он, Голутвин, поймет, насколько они серьезны. Уже списали в тираж или еще высчитывают, составляют комбинации?
Александр Александрович Дармотов. Дата рождения — дата смерти. Жизнь продолжается. Голутвин ехал в машине, а перед глазами стояли эти цифры и портрет Дармотова, снятого достаточно молодым, задолго до своих шестидесяти: он улыбался, скорее всего ему мешало солнце, он щурился и улыбался. Он часто улыбался, и смех у него был чистый, располагающий, он не гасил этого смеха, не подлаживал его под свою высокую должность.