Выбрать главу

Антон понимал, чего ждет Голутвин. Однако пересказывать сплетни не хотелось. Зачем? Зачем Голутвину выслушивать злобствования на свой счет? Еще, не дай бог, подумает, что Метельников их смакует. Голутвин просит правды. Какой правды? Которая его устроит или той, что доброхоты выдают за правду? В какую правду Голутвин поверит?

— Метельников, сколько лет я тебя знаю? — Глаза Голутвина обрели насмешливое, недоверчивое выражение. — Ты же не хочешь сказать, что все эти долгие годы я ошибался? Ситуация малоприятная. Она и тебя касается. Да-да, и тебя. Нас было трое на челне. Трое.

Они уже подъезжали к зданию главка. Метельников почувствовал облегчение. Разговор мог состояться, но обстоятельства помешали. Голутвин угадал его настроение, тронул водителя за плечо.

— Отвезем генерального директора, а затем вернемся. — Посчитав дело решенным, он грузно откинулся на спинку сиденья, смотрел прямо перед собой. — Когда умирает семья, Антон? Когда умирает преемственность. Отцы перестают думать о детях, полагая, что они им уже не нужны. Дети, кстати, тоже думают: обойдемся сами. Они не догадываются, что бросают в землю семена, которые прорастут, дадут урожай. Прозрение наших детей случится позже, когда от них отвернутся их собственные дети. Это и есть духовное вырождение.

— Вы в чем-то хотите меня упрекнуть?

— Да нет, зачем мне тебя упрекать? Просто я полагал, что на мое место придешь ты. Дармотов на этот счет всегда говорил: «В принципе я не возражаю. Уточним детали». Все взаимосвязано, Антон. Если не уйду я, значит, не придешь ты. Мне уже поздно становиться просто замом, одним из. Либо все, либо ничего. Четыре дня назад стрелка барометра показывала: всё. А что эта стрелка показывает сегодня, ты знаешь? Не знаешь. И я не знаю. Для того, чтобы ушел я, в цепи должно начаться движение. Объясню: наш нынешний идет на повышение. Шмаков — в его кресло, я — на место Шмакова, ну а ты — на главк? — Подумал и уточнил: — Для начала на главк. И так до следующего витка. Четыре дня назад все это никого бы не удивило — констатация очевидного, программа реальных действий. Четыре дня спустя это тоже констатация, но уже в духе воспоминаний. Надежды, которым не суждено было воплотиться. Я понятно излагаю суть? Вот почему, дорогой мой, и мне, и тебе, кстати, небезынтересно, что о нас говорит народ.

Метельников был многим обязан Голутвину. Он не стыдился об этом говорить вслух: «Голутвин меня раскопал и потащил за собой. Сначала в район, из района в область, из области в центр. Мало что тащил, еще и оглядывался, не застрял ли где, не отцепился ли». Их отношения были ровными. Во всяком случае, Голутвин, аттестуя Метельникова, непременно говорил: он из благодарных, с памятью человек. Метельников стал Метельниковым на его глазах. О таких уже не принято говорить вскользь, отделываться общими характеристиками, мол, знаем, видели, слышали. Лет пятнадцать назад еще можно было. Разговор в ряду общих: только что про мужские шалости: «В баню бы сходить — вот дело», и тут же, через запятую, не поймешь кто спросил: «А что за штука Метельников?» И ответ под стать вопросу, не обремененный особым раздумьем — какая в том надобность? «А шут его знает, говорят, Голутвин внедрил. Темная лошадка». Так оно и было пятнадцать лет назад. Все мы поначалу темные лошадки. А теперь? Не знающий отмолчится на всякий случай, а знающий задумается. Пауза необходима: мысленно всю цепь восстановить, кто за кем; акценты расставить, собеседнику опять же мысленно в этой нескончаемой череде взаимозависимостей место определить. Кто около него, кто над ним, кто за ним. И уж потом ответить, выразить отношение: «Ну что ж Метельников… Метельников — это серьезно. Если союзник, слава богу. Если противник, не дай бог. О п о р н ы й  человек».

Метельников старался быть независимым, хотя вряд ли заблуждался на этот счет — абсолютной независимости быть не может. Избегал посредников. Прямые отношения очевидны (всякий без труда вычислит, с кем ты), но и более результативны. Сейчас он рассеянно поглядывал в окно машины. Дома, посеревшие до крыш, асфальт, разбухший от бесконечных дождей, воздух отяжелел от влаги, сползал на землю вязким туманом. Дождями съедался декабрь, и казалось, что время отодвигалось, пятилось. Весна нескончаемо далеко, потому как на дворе все еще осень, равная вечности…

О чем он думал сейчас? Он любил зиму, томился таким вот изнуряющим, безрадостным предзимьем. И смерть Дармотова, нелепая, случайная, сразу же стала частью этой природной тоски… Было время, они с Голутвиным хаживали на лыжах. Голутвин хотел сосватать за него свою старшую дочь, Метельников тогда был накануне развода. Его первая жена — прожили они совсем мало — то уходила, то возвращалась. Обоим было ясно — жизнь не заладилась, но оба тянули с разрывом, желая, чтобы окончательный шаг был сделан противной стороной. Развод в конце концов был получен. А сватовство так и осталось сватовством, без последствий. Голутвин переусердствовал, пережал. Метельникову предложили двухгодичную поездку в Африку, развод мог оказаться помехой, и он решил повременить; по-иному на ситуацию посмотрел Голутвин, его вмешательство оказалось роковым: кандидатуру Метельникова отвели. Метельников хотя и был огорчен отказом, однако не знал истинных причин и все списал на историю с разводом. Он скоро успокоился, но именно в этот момент тайное стало явным: он узнал о вмешательстве Голутвина в день своего развода.