…Теперь Гизэль Осиповна нетерпеливо ждала весны — 49-го года Владик кончит школу и, как она всей душой ждала, перед поступлением в ВУЗ приедет, наконец-то к ней на непродолжительное свидание.
— Боже мой, взрослый сын! Какой он?.. По карточке очень похож на отца — такого, каким помнился он ей в её далёких грёзах о молодости…
И какой же это будет для неё праздник! Вы, Женечка, с мамой и Вечиком — будете нашими самыми дорогими гостями, и мы будем пить настоящее шампанское за Владика! Да, да, — шампанское!!.. (пока же, каждая копейка, сэкономленная на всех нуждах её жизни, откладывалась для этого небывало, «неземного» события!).
Таковы были мечты… Но не такова — судьба.
Где-то «наверху» было принято какое-то решение, и бывших зэ-ка начали снова арестовывать и отправлять сначала в Соликамскую тюрьму, а оттуда без суда и следствия, этапами куда-то дальше… Производились эти акции по решению всё того же «Особого совещания»; на основании чего — никому неизвестно.
Брать в Боровске начали с конца 48-го. «Пик» пришелся на начало 49-го. Брали прямо поулично — сегодня с одной, завтра со следующей. Брали подряд всех, потому что среди «осевших» у всех статьи были «выше», чем «58–10». Обходились, в основном, без «воронков». Подъезжали просто в легковых машинах, или в открытых «пикапчиках». Три-четыре человека. Двоё или троё в штатском и один в милицейской форме… Иногда приезжали — утром, иногда — вечером или ночью, но так — чтобы застать дома.
Вскоре поползли слухи, хотя верить им поначалу боялись: не лагерь, — ссылка. На вольное бессрочное поселение — в Сибирь или Караганду — но хотя бы не в лагерь всё же!
Мы с Вечкой спешили напилить дров из привезенных с судоверфи горбылей. Еще стояли морозы, и до тепла было далеко. Нужно было успеть пока меня не взяли…
Строили планы: — Как только кончишь школу и получишь известие, где я, — а может и письмо от меня, — тут же продай всё что можно: — козу, одеяла, подушки, посуду… Если папа сможет, тоже поможет с деньгами. — Привезешь бабушку ко мне. Обязательно, Веченька, непременно! А потом уедешь к папе в Москву. Может, ещё и в университет попадешь… Вот медали, верно, из за меня не дадут…
К счастью, я ошибалась, медаль всё-таки дали.! И бабушку ко мне в Сибирь привез… В общем, для нас всё сложилось относительно благополучно.
Совсем по другому сложилась судьба несчастной Гизэль Осиповны. Она сама решила её по-другому. Не подчинилась «ИХ» произволу.
Когда мы заговорили о грядущем аресте, она сказала:
— Ещё раз репрессированная мать?.. Ссыльная… Зачем ему такаямать?.. Что же он в анкетах писать-то будет?..
— Ах, как завидую я Китти и Рудику!..
И когда она сказала это, я поняла что решение было уже принято.
…Тело Гизэли Осиповны обнаружили сразу. Была еще ранняя весна, и Кама еще не вскрылась. Но у берегов уже образовались широкие заводи. Тут она и лежала, на песчаной отмели и светлая весенняя вода тихо скользила над ней, словно покачивала ласково. И солнечные блики пробегали по песку и по её лицу, которое казалось еще живым… Тело не унесло, потому что Гизэль Осиповна все карманы своего черного пальто — единственной «нелагерной» одёжки, которую она разрешила себе завести, — были набиты камнями, даже в валенки насовала, сколько влезло… Ведь всё она делала добротно и с толком. Так вот и лежала, в черной шапочке, связанной для неё моей мамой…
Сколько тоски и холодного отчаяния было, наверно, у неё на сердце, когда она шла ночью к реке сквозь метель, с карманами, нагруженными камнями, и сколько силы духа нужно было иметь, чтобы шагнуть в черную, ледяную воду полыньи!..
Меня тогда еще не взяли, я еще оставалась на воле и видела её своими глазами. — Ах, Гизэль Осиповна, Гизэль Осиповна! Что же вы вы наделали!.. А может, и права была?..
Новый арест
Вторично арестовали меня в конце марта 1949-го года. Вот как это было.
Вечка сидел за домашним заданием; я собиралась почитать маме на ночь. Мы услышали шум подъезжавшей машины; выглянув в окно, я увидела «воронок», подъехавший к нашему дому. Сердце у меня упало. «Может быть, не к нам?» — с последней надеждой подумала я, но через минуту в двери постучали, и в квартиру вошло несколько человек — двое в милицейской форме, остальные в штатском. Один из них предъявил мне ордер на арест. Мама сидела в своем кресле, с которого она почти уже не вставала, вся съежившись, с глазами, полными слёз. Начался обыск. Производился он не слишком усердно; видно было, что чекисты не рассчитывают найти что-то крамольное, а просто выполняют формальность. Они не были грубы; для нас — это было крушение семьи, для них — рутинная работа. Мне кажется, они вполне понимали, что я не преступница, а просто человек, попавший в колеса беспощадной машины, и делали порученное им дело без злобы, но и без сочувствия, как нечто обычное и неизбежное.
Мне позволили сложить немного вещей в чемоданчик, и вот, бросив последний отчаянный, прощальный взгляд на маму и Вечку, я не глядя нырнула в открытую дверь машины, которая понесла меня в уже знакомую Соликамскую пересылку.
Моя вольная жизнь снова пришла к концу.
Мама и Вечка прожили в Боровске без меня ещё 4 долгих месяца, и это время очень подробно и красочно описывает Вечка в длинном письме из Москвы, полученном месяца через полтора после приезда мамы, продемонстрировав при этом, неожиданно проявившиеся у него, литературные способности.
Привожу это письмо целиком почти без исправлений:
«Дорогая мамочка, сразу после того, как тебя увезли, мы были в ужасном шоке. Ведь всё думалось авось пронесёт, не могут же весь Боровск забрать! Не пронесло.
Мы остались в сразу опустевшей комнате вдвоем с бабушкой, которая беззвучно плакала. Когда первый приступ горя прошёл, мы стали думать о будущем. До выпускных экзаменов и окончания школы мне оставалось несколько месяцев, но жить эти несколько месяцев нам было не на что; мы и с твоей зарплатой едва сводили концы с концами, и денег у нас осталось на полмесяца не более. Выход оставался один — бросать школу и идти работать, но уж очень было обидно это делать перед самым окончанием. Мы долго ломали головы, но так ничего и не придумали.
В школе ко мне отнеслись с сочувствием — и товарищи, и учителя. Хотя вслух это сочувствие никто не выражал, — ты же понимаешь, это было небезопасно, — но я его видел во взглядах, в отношении ко мне, в том, что учителя, вызывая меня к доске, ставили мне завышенные отметки.
Но деньги, оставшиеся у нас, быстро подходили к концу, и надо было на что-то решаться. В конце концов, я пошёл на Бумажный комбинат, и попросил дать мне работу в какую-нибудь позднюю смену, так, чтобы я мог продолжать ходить в школу.
Мне дали работу в мастерской по выделке кирпичей. Кирпичи эти были какие-то особые, и в печи их обрабатывали горячим паром. Мои обязанности состояли в том, чтобы после конца обжига перевезти кирпичи из печи в сушилку и разместить их на деревянных стеллажах.
Начинал я в семь вечера, и заканчивал часам к двенадцати. Воздух в мастерской был тяжелый, удушливый, пропитанный испарениями от влажных кирпичей. В первые дни у меня не сходили кровавые мозоли от рукояток тачки; потом я начал забинтовывать руки, и дело пошло лучше. В начале смены я накладывал кирпичи в тачку до верху; потом силы мои таяли, я мог брать всё меньше и меньше кирпичей за один раз, и разгрузка шла всё медленней.
Под конец смены я почти валился с ног от усталости; по приходе домой, у меня иногда не было даже сил раздеться, и я бросался на постель, и тут же засыпал мертвым сном.
Я начал пропускать занятия, хуже готовил домашние задания, и только благодаря сочувствию учителей, оценки у меня всё еще оставались хорошими. До этого, ты помнишь, я учился почти на одни пятерки.
Однажды меня вызвала в кабинет Ольга Ивановна, — наш директор. Когда я вошел, она сидела за столом, как всегда немного чопорная, подтянутая; на отвороте её пиджака поблескивала медаль за участие в Отечественной войне.