А тюрьма заупрямилась — не принимает, да и все! А почему? Да кто его знает, почему!
…И вот тут происходит то, что трудно объяснить случайным совпадением.
— Товарыщи граждани, кто хцет… хочет… Я бенде… я можу гадать по ренчке… По руке видеть..
Худой, заросший, в оборванном бушлате, в громадных бутсах, облепленных комьями грязи, он говорит на ломанном русском языке (как выяснилось позже, это поляк, пригнанный из освобожденной Варшавы, — по мнению освободителей, — подозрительный, «социально опасный элемент»!).
Кто-то протягивает руку: — А ну, браток, — глянь, скоро ли нас запустят в эту проклятую тюрягу и дадут пожрать?!
Кругом смеются, а поляк укоризненно качает головой:
— Нет, нет… Смех — то не надо… Я — хиромант, это моя профессия…
Хорошенькая и кокетливая армяночка, Сонечка Аванесова тотчас протягивает руку, сверкнув своими бархатными глазками:
— Ах, если вы настоящий хиромант?.. Пожалуйста, прошу вас!
Хиромант долго всматривается в ее удлиненную изящную, хотя и загрубевшую от работы ладонь. Что-то вполголоса начинает говорить. Мы, заинтригованные, любопытным кольцом плотно окружаем их двоих. — Но улавливаем, к нашей досаде, только отдельные слова, да еще искаженные произношением. Зато щеки Сонечки вспыхивают и алеют, как маков цвет: — Да, да… Так!.. — кивает она. Очевидно, речь идет о прошлом, и хиромант «попадает в точку».
— Ну, а потом?.. Что будет потом?.. — волнуется и трепещет Сонечка.
— Потом… Потом… Пшистко бонде бардзо… лепо… хорошо… очен хорошо!
Ну, хто еще желае?.. Хиромант обводит нас взглядом и почему-то останавливает свой взгляд на мне. — Дай мнэ твой ренчка — говорит он, и я, как в гипнозе, покорно подставляю свою ладонь.
— Погромче говори! — Просят те, что оказались за кругом, и сжимают нас ещё теснее.
Хиромант всматривается в мою ладонь и тоже обещает мне что всё будет «бардзо лепо», потом показывает мне на какую-то линию на моей ладони и говорит громко и убеждённо, глядя мне прямо в глаза: — Паненка еще пересече океан…
Кольцо любопытных покатывается с хохоту: — вот это — да!! Ай, да хиромант!
— А я?!..
— А я?!!
— А я не пересеку? — со всех сторон к хироманту тянутся ладони. Он укоризненно качает головой! — Я не есть шарлатан. Я — хиромант… Это большая наука…
В это время как раз раздаётся команда:
— А ну, по четыре разберись!
Испуганный хиромант бросается искать свой «сидор», оставленный где-то в конце колонны. Мы, обрадованные, спешим разобраться по четыре — ну вот сейчас они гостеприимно распахнутся, двери обетованного нашего Сезама!
Но нет. Тревога оказывается ложной. Просто конвой решил навести «порядок». Двери не отворяются…
…Так под стенами тюрьмы простояли мы до вечера, то подсыхая, то снова намокая под дождем; то присаживаясь на мокрую землю, то прыгая с ноги на ногу чтобы согреться.
Хиромант больше к нам не подходил — верно обиделся (и поделом нам!). Но скажите, как было не засмеяться там, у стен сибирской тюрьмы, людям, следующим В БЕССРОЧНУЮ ПОЖИЗНЕННУЮ ссылку — Паненка еще пересечет океан!
Не поверила такому предсказанию и сама «паненка»… И было это в том далеком 1949-м, когда еще «железный занавес» не приоткрыл ни одного своего краешка… «Паненка пересечет океан!.».
Не знаю, увидел ли он на моей руке этот таинственный, одному ему понятный знак?..
Но я пишу эти строки в своей Бостонской квартире в штате Массачусетс.
Красноярская пересылка
…К вечеру нас все же в тюрьму впустили и, конечно, в баню. Только она была уже холодная к нашему огорчению, и вода чуть тепленькая. Ужина и пайки нам так и не дали. Как объяснил нам корпусной, мы еще не значились в списочном составе тюрьмы, и паек на нас выписан не был. Но это нас уже особенно и не огорчило — есть как-то перехотелось, и мы жаждали одного — растянуться на сухих досках, пусть без подушки и матраса — в пересылках не положено, — только растянуться на подсушенной в вошебойке одежде и заснуть благодатным мертвым сном без сновидений.
Здесь — в Красноярской пересылке — нам предстояло ждать, пока вскроется Енисей, пойдут пароходы, и нас отправят куда-то далеко на север, осваивать сибирскую тайгу.
…Благословенная Красноярская пересылка! Не идущая ни в какое сравнение ни с одной другой. В ней мы здорово отдохнули и пришли в себя. Мы провели там почти два месяца…
Что и говорить, жилось нам там относительно неплохо. Во-первых, мы не голодали. Мы получали свою «этапную» полновесную четырехсотграммовую пайку. Это достаточный фундамент для существования, особенно, когда можно ничего не делать и день-деньской валяться на нарах. В Красноярской пересылке это не возбранялось. Если же нас и выводили на работу — это было просто приятным развлечением. Нас вели в овощехранилище, где предстояло делать несложную и давно знакомую работу — выбирать гниющую картошку, которую отправят на кухню для лагерников. Хорошую надо оставлять на месте до тех времен, когда она, в свою очередь, не начнет гнить, и когда её снова начнут перебирать. Таков цикл хранения картошки во всех лагерных овощехранилищах, где только мне ни пришлось побывать. Конечно, часть хорошей картошки идет на кухню начальства и ВОХРовцев, но не всю же они её поедают? Но на долю «зе-ка» всегда остается только гнилье.
Переборка картошки — «блатная работёнка», и попасть на неё далеко не всегда можно. Работа неутомительная, всегда можно пристроиться своей компанией, поболтать, помечтать. Это не пни корчевать. Хоть и сыровато, и гнилью тянет, но ведь ко всему можно притерпеться и не обращать внимания. В Красноярской же пересылке это был просто «рай». Если «ВОХРовцы» попадались симпатичные, еще не окончательно озверевшие на своей идиотской работе и понимающие, что с берегов Енисея не побежишь, так что особо охранять нечего, они разрешали развести небольшой костёрик у входа в овощехранилище и напечь картошки на всю компанию, включая и их самих. В общем — «житуха!», как выражались урки.
Не плохо было и в камере. Огромная камера, с широкими сплошными нарами, но всего в один невысокий этаж, почти пуста. Уркачек немного, и всех их быстро забирают, рассовывая по Красноярским лагпунктам. Они же не ссыльные, а просто этапники, «зе-ка». И держатся они отдельной кучкой, к нам, — «фашистам» не лезут. Взять у нас нечего. Если они идут на картошку, то вовсе не для того, чтобы её перебирать. Полеживают себе на крыше овощехранилища, нежась на весеннем солнышке, изредка лениво перебрасываясь похабными шутками с конвоирами. Те с крыши их не гонят — никаких «норм» с пересыльных не спрашивают. Это мы по, привычке и по глупости, ковыряемся понемножку в затхлом овощехранилище… Они и костёрчик себе отдельный сооружают. И в камере лежат на отшибе, но ведут себя относительно прилично.
В камере тихо и просторно — такая благодать! Окна большие, и никаких щитов; солнце так и хлещет в камеру, только пока — увы, еще не греет. В камере прохладно, это единственное неудобство. Ночью мы, три подруги — я, Бетти Глен и Маруся Ненайшвили — тесно жмемся друг к другу, натягивая на себя ледащие стиранные-перестиранные одеялишки. Зато воздуха, чистого воздуха — сколько хочешь, дыши — не надышишься!..
А сколько рассказов!.. Чего только не нашептано в уши этими, долгими красноярскими ночами…
Маруся Ненайшвили!.. До чего же хороша! Красавица грузинская. Глаза — газельи. Профиль — точеный. Кожа — бело-матовая, замшевая… И ни одной морщиночки — всё еще пронзительно молода, хотя ей, как и мне уже за сорок, и десятки этапов за спиной… Красавица. Кто она?.. Княжна грузинская?.. Нет, оказалось совсем наоборот, она — из семьи потомственных грузинских революционеров…
Шшшш… Тише!.. сподвижники самого «Кобы»!
…Одно из детских воспоминаний Маруси Ненайшвили: Семья убегает от белых в каком-то правительственном поезде, но всё же только в товарном вагоне, в теплушке. Маруся, уже большая девочка, раскапризничалась: