— Впрочем, еще один вопрос: как и когда вы с Соколовым намеревались убить старушку Анну Ильиничну, проживающую на Арбате, в Большом Афанасьевском переулке?
В глазах у меня темнеет. Анну Ильиничну? Последние обрывки мыслей выскакивают из головы там пусто и темно, как в комнате без окон и дверей.
Я понимаю, что объяснять что-либо бесполезно, да и нет больше сил. Я молчу…
— В камеру! — Я, как во сне повернулась и вышла.
…Когда в книгах пишут: «…она шла шатаясь, ничего не видя перед собой», или: «…она почувствовала себя на краю пропасти»-это воспринимается, как литературный штамп, пустое «украшательство».
На самом же деле, это бывает именно так, только очень редко, при обстоятельствах исключительных, и это, должно быть, самые страшные минуты жизни.
Со мной это было первой раз. Я шла по коридорам Лубянки ничего не видя и не сознавая, но отлично помню теперь, что именно там, в этих коридорах в сознание вползла дикая и ужасная мысль: Все кончено.
Я попала не в руки людей, а в какую-то машину — неодушевленную, лишённую разума и чувств, хорошо отлаженную, запущенную раз и навсегда, похожую на гигантскую мясорубку…
В ее жерло падают люди. Машина неспеша, равномерно и бесчувственно крутится. Люди втягиваются глубже и глубже, потом, завиваются вокруг вала, кости начинают трещать, мясо спрессовывается, выжимается. Сквозь решётку мясорубки выползает кровавое месиво…
Именно, так мне представилось всё, что происходило на Лубянке. И я поняла, что я — всего на всего одна из тех, кто составляют человеческую массу, поглощаемую машиной. Путь только один — вперед, к валам и ножам. В обратную сторону машина на крутится. Для меня все кончено…
Впоследствии, этот образ механической, бездушной мясорубки не раз возвращался ко мне. Но в тот раз, когда он ВПЕРВЫЕ посетил меня, он потряс меня больше и глубже, чем когда бы то ни было, ибо в тот момент я поняла, еще далеко не умом и сознанием, а чувствами только, весь ужас происходящего со мной, со страной…
В камере я немного пришла в себя. Видение равнодушной и безучастной к своим действиям машины пропало. Мысли лихорадочно заработали. Вернулась жажда бороться, доказать, убедить. Как?.. Как убедить, что мы с Юркой, несмотря на всякую чушь, которую болтали, — обычные, нормальные люди? Просто люди. Что мы никому не хотели зла, что мы никому не делали вреда. Что мы — обыкновенные честные люди?
Мысли возвращаются к последнему допросу и мне вдруг смутно вспоминается разговор, вернее болтовня, действительно имевшая место. Но как же теперь объяснить что это — лишь болтовня, не имеющая никакого отношения ни к террору, ни вообще к политике?!
…Это было не вскоре после убийства Кирова, а когда уже шок и трагизм произошедшего остались позади.
Разговор, который помнился весьма смутно, был примерно таков:
Я: — Всё-таки удивительно, что же за человек был Николаев? Маниак? Личный враг? Говорят, тут была замешана женщина. Или, наконец, может быть действительно была какая-то террористическая организация, и Николаев — наёмный убийца? Но как же он мог пойти на такое дело, зная заранее, что продает свою собственную жизнь. Ведь не мог же он надеяться, что сам останется в живых?
Юра: — Ну а может он вообще собирался покончить с собой? Почему бы и не продать свою жизнь в таком случае? Всё равно ведь — умирать!
Я: — Ну ты всегда вздор мелешь! Как это продать свою жизнь?
Юра: (сохраняя внешнюю серьезность, но уже с лукавинкой подначкой, как обычно) — Очень просто! Я бы свою жизнь продал. Тысяч за десять. Все равно жить надоело! Ну, — и зная твое бедственное положение и стесненные материальные условия, питая к тебе нежные братские чувства, я продаю свою жизнь, скажем, за десять тысяч, предварительно все оформив честь по чести, получив деньги и вручив их по назначению, то есть тебе. Ты в смятении, ахаешь и охаешь, но все же таешь от восторга — десять тысяч, шутка ли! Ну, как?
Я понимала, что всё это говориться ради «хохмы», и отвечала ему в его же духе:
— Ну и дурак! Уж если продавать, я бы меньше, чем в сто тысяч свою жизнь не оценила!
Вот такая, или примерно такая болтовня имела место у нас на Скаковой в присутствии мамы. Сколько всякого вздора было при этом сказано — конечно не запомнилось…
Но прежде чем вернуться к рассказу о следствии я должна рассказать о Юре и о наших совместных приключениях, если это название можно приложить к нашим затеям, выдумкам и шуткам. Только в этом свете станет понятным, как и почему мы могли болтать ту чушь, которая теперь оказалась для нас смертельно опасной.
Мой бравый кузен Юрка
Я вновь возвращаюсь в далёкое прошлое чтобы рассказать об истоках моей дружбы с моим двоюродным братом Юркой Соколовым, начавшейся ещё в детстве и продолжавшейся в течение всей нашей жизни.
Был он человеком талантливым и замечательным во многих отношениях. У него был живой ум, безудержное воображение, энциклопедическая память и легкий общительный характер. Он блестяще играл в шахматы, знал наизусть массу стихов, главным образом Блока, Брюсова, Гумилёва, Сашу Чёрного, Есенина. В компаниях всегда был заводилой, сыпал анекдоты как из рога изобилия и никогда не унывал.
Впервые я увидела своего маленького двоюродного братца когда мы с мамой приехали в Смоленск в 1917 году. Он был на шесть лет младше меня и потому я не очень обращала на него внимание.
Вскоре я подружилась с Беби Щербатовой и Юрка был забыт до самого нашего отъезда в деревню в конце 1919-го, когда в Смоленске стало совсем плохо с продуктами.
Рос он отчаянным мальчишкой, тоже «уличным», как и большинство ребят того времени. Даже удивительно, откуда потом появились у него такие тонкие душевные переживания, такая нежная привязанность к близким, заботливость и внимание, такая необыкновенная любовь к природе, понимание красоты её, такое тонкое восприятие литературы и театра…
Но все это появилось много позже, когда он стал взрослым и медленно, трагически погибал от туберкулеза.
Когда же он бегал босоногим мальчишкой по улицам Смоленска, то дня не проходило без того, чтобы тетю Юлю, — его мать не осаждали жалобы со всех сторон: то Юрка камнем высадил чьё-то окно; то раскровянил нос соседскому мальчишке; то забил деревяшку в водопроводный кран и теперь к нему нельзя было подойти, так как вас при этом окатывал холодный душ; то протянул где-то верёвку, за которую цеплялись и падали прохожие…
Иногда тётю Юлю приглашали полюбоваться, как её драгоценный сын прыгает по зубцам Веселухи — старинной башни Смоленского кремля, на высоте пятиэтажного дома, и тётя Юля хватаясь за сердце одной рукой, беспомощно махала в воздухе другой…
На Юрку сердились, его бранили, наказывали, а иногда, когда в «воспитание» сына вмешивался папа, доставалось ему и ремнём. Заслуженное наказание он сносил безропотно, как вполне законное, добродушно и весело над собой посмеиваясь.
Чувством юмора он был наделён с самого детства. Искренне обещал своей «мамусе», которую очень любил, что никогда больше не будет, а на следующий день вытворял то же самое, или ещё почище.
Боялся он только, почему-то мою маму, хотя от неё-то как раз ему никогда и не попадало. Очевидно такую власть имел мамин «ледяной» голос, каким она умела говорить с провинившимся. Была она неуклонно и педантично требовательна, как строгая, но справедливая учительница, и перед этой педантичностью пасовал даже Юрка.
Вскоре после того, как мы уехали в Боровую, тётя Юля решила отправить Юрку маме на «исправление». Думаю, что на самом деле она просто хотела, чтобы он немного подкормился в деревне.
Юрка прожил у нас месяца три или четыре, и тут-то у нас и завязалась настоящая дружба.
Он подрос, начал читать и живо интересоваться природой, от которой он был вдалеке живя в Смоленске. Конечно и здесь он продолжал совершать свои «чудеса» храбрости, — переплывал Днепр туда и обратно без передышки, скакал с деревенскими ребятами на неосёдланных лошадях, прыгал с крыши сеновала на землю, рискуя сломать себе ноги.
А однажды в ночь под «Ивана-Купала» отправился один на деревенское кладбище в поисках зацветающего в эту волшебную ночь чудо — папоротника, якобы приносящего владеющему им счастье.
Папоротника он не нашёл, но сердце мое завоевал окончательно, так как цветок папоротника, приносящий счастье на всю жизнь, предназначался мне. В то время мы вполне серьезно обсуждали не пожениться ли нам, когда мы вырастем? О том, что между двоюродными братьями и сестрами бывают браки, мы уже слышали.
В старом библиотечном шкафу деревенской школы, набитом пыльными связками «Нивы» и приложений к «Русскому слову», хранился и Шеллер-Михайлов, которого я начала почитывать.
Мы даже довольно подробно строили планы нашей совместной жизни, рисовали план дома, в котором будем жить, при чем каждый из нас должен был иметь свою половину, чтоб не мешать друг другу.
О более интимных подробностях нашей будущей супружеской жизни мы имели понятия весьма смутные и не помню, чтобы мы останавливались на их обсуждении. Но имена будущим детям мы придумывали заранее и решали, кем они будут.
Примерно в этот период началось наше первое творчество и дружное соавторство. Мы начали Сочинять небольшие пьески, и тут же и ставили их с деревенскими ребятишками. Мама очень поощряла эту деятельность и подыгрывала нам на рояле музыку к песням и танцам для наших пьесок.
Рояль удалось вывезти из городской школы, когда ее заняли под штаб Военного Округа. Он дожил в Боровой деревенской школе до немецкой оккупации… Немцы сожгли его на дрова.
Помню две из наших пьесок: «Лесную царевну», в которой пелась песенка на мотив арии Жермена из «Травиаты»: …Ты царевна, ты лесная… и т. д. и «Царевну-Лягушку», где я исполняла роль обоих царевен.
Пытались мы инсценировать и «Три Толстяка», которыми очень увлекались, но постановка оказалась нам не под силу…
Когда мне исполнилось восемнадцать, я уехала учиться в Москву, а Юрка остался в Смоленске ещё мальчишкой-школьником.
Это была длительная разлука. Мы встретились снова, когда я была уже замужем, а Юрка кончил школу. Он приехал к нам в Ленинград и прожил у нас целую зиму, собираясь поступать в ВУЗ, но, в конце концов, никуда не поступил и уехал на какую-то стройку. Это была эпоха «518» новостроек, и вся молодежь ехала куда-нибудь строить.
Хотя в Ленинграде мы были уже вроде бы вполне взрослыми людьми, в чем особенно упорно, но довольно безнадежно старалась убедить нас мама, стоило нам собраться вместе, как мы начинали во что-нибудь играть, тут же входя в азарт, шумно спорить, возиться и, по маминому выражению, «сходить с ума».
Мы устраивали матчи в пинг-понг, тогда только еще входивший в моду, гоняя шарики не только по столу, но и по всей комнате, употребляя книги вместо ракеток. Гонялись друг за другом, перепрыгивая через столики с чертежными досками, заполнявшими всю нашу огромную комнату — ведь муж был будущим архитектором, устраивали подушечные бои. Нередко наше буйное веселье кончалось разбитой лампочкой или опрокинутой вазой или чашкой.
Ещё любили мы играть в «шарады» и во всякие литературные игры — разгадывать кроссворды, называть великих людей на на какую-нибудь букву алфавита, вести рассказы, продолжение которых придумывали все по очереди, отгадывать задуманные предметы или события.
У нас была комната в 40 кв. метров — самая большая во всей квартире отца моего мужа. В остальных трёх комнатах обитали отец, мать и восемь детей, разнообразного возраста. Поэтому у нас всегда было достаточно молодежи, «собственной» и «пришлой», — в основном друзей моего мужа по Академии Художеств, где он учился.
Но сколько бы не собиралось народа — Юрка всегда оставался заводилой и душой общества. Он отличался остроумием и фантастическими выдумками, сыпал анекдотами и разыгрывал нас с невозмутимой серьёзностью. Он легко рифмовал любую блажь и каждого наделял острой эпиграммой, не щадя и самого себя: