У каждого в жизни бывают мгновения, когда ему не фигурально, а совершенно реально — «не хочется жить»! Лучше исчезнуть мгновенно и навсегда. Ничего не видеть, ничего не знать… Это был один из таких моментов… Ох, этот ужас непоправимого!
В каждой работе, в каждой деятельности это может случиться. В медицине это особенно страшно. И всё же, мои непоправимо разбитые градусники — какими невинными «цветочками» они оказались! Позже мне пришлось отведать и «ягодок»!
…Совершенно не помню, как меня бранили, но что бранили, знаю наверное. Грозили списать в зону, что-то и как-то докладывали Неймарку… Всё это, конечно, было, но следа в памяти не оставило. Вероятно, благодаря вмешательству Маргариты Львовны, меня в зону всё-таки не списали.
«И на старуху бывает проруха»
Хирургический корпус был тоже двухэтажным, как и все остальные. Вверху помещалась «чистая хирургия», внизу — гнойная. Днём в каждом отделении дежурила своя сестра, а на ночь оставалась одна общая, которая, надев специальный «гнойный» халат, должна была время от времени спускаться вниз и смотреть, всё ли в порядке у «гнойных».
Общая была и старшая сестра — Варвара Сергеевна — чрезвычайно важная величественная дама с прекрасными пышными бледно-золотистыми волосами, греческим профилем и двумя солидными подбородками. Её побаивались санитары и больные, медсёстры и даже врачи, хотя последние тщательно старались скрыть это. Она — одна единственная изо всех сестёр — имела собственную кабинку тут же, в хирургическом корпусе, помещавшуюся рядом с нашим автоклавом.
Ах, как не любили мы его загружать под неусыпным и строгим взором Варвары Сергеевны!
Возраста она была неопределённого. Но, при всей её солидности, с некоторой натяжкой его можно было отнести к «среднему». Престиж её был непререкаем. Возможно, этому способствовала и её фамилия — Ахматова. По её словам, она была какой-то дальней родственницей «той самой» Ахматовой.
Варвара Сергеевна сразу же невзлюбила меня, и доставалось мне от неё за любой промах, а их конечно, особенно в первое время, бывало у меня немало — что там разбитые градусники в пеллагрозном отделении! Были и распаянные шприцы, и поломанные иголки, и потерянные мандрены и, даже страшно сказать, разбит аппарат Боброва, за которым меня послали в другой корпус, да ещё и перед самой операцией. Понятно, что я торопилась и бежала… В общем, первое время жилось мне в хирургии несладко.
Конечно, хирургический корпус ни в какое сравнение с туберкулёзным идти не мог. Это было настоящее хирургическое отделение с отличной операционной и рентгеновским аппаратом. В палатах стояли хорошие никелированные кровати. Целое, не застиранное бельё, тёплые одеяла. И имелись раскладные кресла-коляски, на которых возили больных.
Здесь было даже электричество, которого не было больше нигде — даже в терапии! И всё сияло стерильной чистотой — под бдительным оком Варвары Сергеевны!.
Больные здесь не умирали — разве что в исключительных обстоятельствах, когда их доставляли слишком поздно, или лапоратомия — пробная операция — показывала, что настоящая операция — уже ни к чему. Больные поправлялись, после операции их подкармливали, насколько было возможно, и не спешили отправлять в зону. (Спасибо доктору Неймарку!)
Многих подкармливали и до операции; некоторых, несрочных, держали до операции по 2–3 недели, и даже по месяцу.
В общем, хирургический был на особом положении, под особым вниманием энкавэдэвского начальства.
Сюда, в Центральную больницу Усольлага, привозили больных изо всех лагерных пунктов, со всех близких и дальних концов. Привозили «срочных» — с «острым животом», с прободением язвы, с заворотом кишок; немало было и лесоповальных травм — раздробленные руки и ноги; перебитые позвоночники — наиболее частая «лесная травма», с которой спасти человека было почти невозможно. Привозили и «плановых» — с аппендицитами, грыжами, кистами.
Бывали у нас и «вольные» пациенты — какое-нибудь лагерное начальство, или кто-либо из его семей, или стрелки из вольнонаёмной охраны.
Они помещались у нас в отдельных палатах, а после операции, как только становились на ноги, переводились в специальный корпус «вольнонаёмных» — был у нас и такой, но в нём не было операционной — оперировали у нас.
Главным хирургом был старый доктор Андриевский, тот самый, который «принимал» меня в медсёстры. В жизнь отделения он не вмешивался, по палатам не ходил, больных, если не было ничего «чрезвычайного», и его не вызывали, — не смотрел. Но все сложные операции делал сам, и как говорили врачи — делал блестяще.
Во время операции он был всегда спокоен, нетороплив, но одна из палатных сестёр бывала специально приставлена к нему, чтобы всё время мягкими тампонами вытирать капли пота, непрерывно струившиеся с его лба. Одно время эта обязанность лежала на мне, и я с ужасом ждала, что не успею подхватить ползущие капли, а они мгновенно покрывали весь лоб и ползли вниз все разом — и вот-вот попадут в глаза Андриевского, или — ещё хуже — прямо в разрезанный живот оперируемого!
Потом, слава Богу, с меня эту обязанность сняли, и я стала кое в чём помогать при операциях. Это было позже, когда Варвара Сергеевна притерпелась ко мне, и отношения у нас стали сносными.
А после одного, чуть было не кончившегося трагически, случая — стали и совсем нормальными. Позже я расскажу об этом.
Формально заведовал отделением молодой хирург, доктор Фром, привезённый сюда из «советской зоны» Польши перед самой войной. Он так и не привык к случившемуся и не понимал своего подневольного положения. Он всё ждал, что как только прогонят немцев, все «недоразумения» рассеются и он вернётся в Варшаву, где его ждали незаконченные ещё до ареста дела, а главное, почти готовая докторская диссертация.
Говорил он по-русски сносно, но с сильным польским акцентом. Сестёр называл «се'стра», а Варвару Сергеевну величал «панни се'стра», и спорить с ней никогда не решался. Был он необыкновенно быстрым, подвижным, и впечатлительным.
Обычно он ассистировал Андриевскому, но несложные операции делал сам, такие, как грыжи, аппендициты, и тогда ему ассистировал доктор Томингас, ведавший нашими психиатрическими больными. (И такие у нас были!)
Вскоре после моего появления в хирургии решительный доктор Фром чуть было не оттяпал мне половину пальца, из-за которого я попала в Мошево. Панариций мой давно прошёл, но из ранки понемножку продолжала выделяться какая-то дрянь. Я носила резиновый напальчничек, и работать, он мне, в общем не мешал, хотя это и была правая рука.
— Он вам только мешайт, се'стра! — убеждал меня д-р Фром. Уберём вот так — будет чисто, красиво и аккуратно!
Но мне не казалось, что будет особенно красиво и аккуратно, и я заупрямилась: — Резать я не дам. Хотите — списывайте в зону!
Варвара Сергеевна при этом бросала на меня исподтишка ехидно-злорадные взгляды — авось да спишут!
Но в зону меня не списали, а палец мой, хоть и несколько поковерканный и похудевший от постоянного напальчничка с тугой резинкой, всё же остался при мне, что не только симпатичней култышки, но думаю, и удобнее. Болел он ещё с год, а потом сам собою, наконец, зажил окончательно.
…Господи, сколько грехов осталось за мной в хирургическом отделении! И главное — ведь всегда всё хотелось сделать как можно лучше, безукоризненно! Тем не менее, почти ни одного дежурства не проходило без какого-нибудь прискорбного происшествия: то падала на пол мандрена (проволочка для прочистки иглы) и исчезала, как по волшебству; то оказывалось, что в аптеке недополучены какие-то медикаменты; то не собрана назначенная на анализ моча; то больному, назначенному на рентген желудка — дан завтрак. И по поводу всего этого утром неизменно следовала строгая отповедь Варвары Сергеевны. Этим частенько заканчивалось моё круглосуточное дежурство.