Она развернулась и пошла по коридору. Вот и поговорили — ни адреса не узнал, ничего; оставалось только скрежетать зубами от собственной беспомощности и одновременно хохотать над собой, потому что я — именно я, Алексей Зароцкий, человек, который привык брать то, что хочет, — позволил девушке с голосом, в котором сквозил холод, улизнуть просто так. Я рассуждал холодно, расчётливо и откровенно дерзко, как обычно: есть третий путь, тупой, безумный и идиотски романтичный одновременно — пролезть в деканат и откопать дело рыжей, только ради бумажной строчки с адресом, потому что когда азарт берёт вверх, логика уходит на больничный, а я, как обычно, делаю глупости с железной уверенностью, будто это часть плана.
Что, впрочем, я и сделал: как последний, хорошо одетый придурок проник в кабинет декана — тихо, почти театрально, проверив отсутствие секретаря — и принялся рыться в ящиках, распахивая их с той беспардонной наглостью, с которой мне завидовали и ненавидели в равной степени; я открывал папку за папкой, читая фамилии, выискивая буквы, пока не наткнулся на ту самую, на ту единственную строчку, где A, Д, Ж, Л и, наконец — С. Стрельцова Лана Артемьевна — и в тот самый миг мир сжалился надо мной и подарил мне ровно пять минут, которые, как выяснилось, тянулись дольше часа и стоили дороже проклятого золота. Я оттянул ярлык, открыл дело, и адрес всплыл перед глазами, как подарок, которого я жаждал — маленький, дрянной, и в то же время спасительный.
Но за адресом пробился другой мир: страницы были исписаны не сухими цифрами и оценками, а руками, которые когда-то дрожали от усталости; одиннадцать классов на отлично, экзамены — выше восьмидесяти процентов. Копия паспорта — неинтересна, но вот строка о выплатах «за потерю родителей» — и я вскипел так, будто в меня влить ведро кипятка; «ЧТО? БЛЯДЬ! ВАШУ МАТЬ!» — рот сам выплюнул матерное заклинание. Мой мозг, этот практичный и холодный агрегат, обрабатывал информацию стремительно, выдавая сухие факты: младшая сестра, рыжая одна тянет младшую, собаку, учёбу, работу — журналистом, блядь, журналистом, в наше время — это не профессия, это помойка.
Я положил дело обратно не спеша, почти церемонно — пальцы не дрогнули, потому что наружная хладнокровность была моей бронёй; аккуратно закрыл папку, чтобы не оставить следов, потому что я умею быть осторожным, когда нужно, и диким, когда хочется. Я вышел из кабинета, как ни в чём не бывало, и воздух за дверью был таким же обычным, как и я; вышел из университета, и солнце — та ещё подлая штука — лезло в глаза.
Достал из кармана сигареты — привычный ритуал, как подготовка к бою: щелчок зажигалки, огонёк, который на мгновение окрасил лицо в рыжий свет, будто напоминая, что в моём прожитом дне всегда найдётся место маленькой игре со смертью. День был солнечный, и это только раздражало; мне хотелось дождя, чтобы смыть с себя принадлежность к миру, в котором люди живут по правилам. Я подходил к машине, и всё было по инерции: разблокировал, сел, водительское кресло проглотило меня, закрыл дверь — и мотор завёлся, мой зверь в железе зарычал, словно чувствуя моё настроение, и я улыбнулся той своей жестокой улыбкой, которая не для всех.
Я гнал по нашим дорогам, как безумный, словно весь мир мог сгореть за считанные секунды, а я был последним, кто мог это заметить. Машины сигналили, тормозили, петляли передо мной, но мне было плевать на них, плевать на правила, плевать на всех этих людей, которые боятся скорости и хотят, чтобы всё шло по линейке. Стрелка спидометра неумолимо ползла вверх, и в моих венах вместо крови бурлила жажда — жажда увидеть Лану, эту рыжую, которую я искал уже целый день.
Я увидел пятиэтажный дом, старый, облупленный, с облезлой краской и трещинами, которые словно пытались шепнуть мне: «Здесь никто ничего не ждёт». Заглушил машину, поставил её на блокировку, как зверь, готовый к прыжку, и вышел, ощущая под ногами холодный асфальт, а в груди — тяжёлое, холодное, будто стальное чувство раздражения. На лавочке у подъезда сидели старые бабки, склонившиеся друг к другу, будто обсуждали, кого бы сегодня морально раздавить, а когда увидели меня, развернули свои морщинистые лица в мою сторону и начали изучать с пренебрежением.
— А я тебе говорю, что нету такого лекарства, — тараторила одна, её слова сыпались как дробь, старая и раздражённая, но с уверенностью, будто она — вершина человеческой мудрости.
— Много ты понимаешь, Зойка, — проворчала другая, как будто знала всё о жизни и уже решила, что моя душа — это мусор.
— Добрый день, — сказал я, но голос мой был не тёплый, а резкий, холодный, с ноткой дерзости, которая делала любое приветствие вызовом.