И вдруг вой сирены позади. Милицейская жёлто-синяя машина с начальственной мигалкой на крыше властно раздвигает путь себе и следующей за ней правительственной «Чайке». Поравнялась кремлёвская махина с нами, окна в окна, глянули мы оба – я и водитель. Судорога изумления и брезгливости исказила наши лица!
Там, внутри, на широком заднем сиденье, развалившись, как на домашнем диване, полулежал едва ли не отрок в распахнутом пиджаке, с набок съехавшим галстуком. Одной рукой обнимал девицу в белом одеянии, другой мял ей грудь; в углу вытянутых губ была небрежно зажата и дымилась сигара.
Завывала милицейская сирена, впереди идущие машины послушно жались к тротуару, и так унизительно было видеть эти жавшиеся друг к другу машины, пропускающие наглого юнца, развалившегося в правительственном автомобиле, что водитель такси, тоже притормозивший свою машину и упорно молчавший всю дорогу, вдруг взорвался:
− Видали?.. Что вытворяют, сволочи! Атомную бомбу сбросить бы на всю эту разжиревшую мразь!..
− На этого-то пошляка? – спросил я нарочито буднично, глядя вслед уходящему автомобилю, насмешливо посверкивающему массивными хромоникелевыми бамперами. Водитель глянул на меня с такой испепеляющей яростью, что сердце придавило холодком.
− На всех! На всех, кто распложает подобное!.. – крикнул он.
Ни слова больше не сказали мы друг другу. Но доктора, который определил бы исток общей для страны болезни, мне уже не надо было искать. Шла она оттуда, с самого верха, превращая в несуразность всё, во что до сих пор мы свято верили.
«Какая же взрывная сила скопилась в людях! – подумалось мне.- И кто-то ведь расчётливо подпитывает зреющий людской гнев! Кто же и как распорядится этой опасной взрывной силой?.. На общую ли радость? На вселенскую ли беду?!.»
КИМ
1
Житель провинции, попадающий время от времени в столицу, ещё в дороге, задолго до того, когда поезд прибудет к одному из Московских вокзалов, в тоскливой обеспокоенности мысленно обозревает неисчислимое множество прилипающих друг к другу зданий, внутри которых обитает миллионоликий столичный люд, утомлённый и задёрганный, воспринимающий каждое появление знакомого провинциала с плохо скрываемой досадой.
Алексей Иванович Полянин, сам достаточно вкусивший столичной жизни, продуманно поменявший её на милую его сердцу патриархальную провинцию, сознавал обременительность нежданного своего появления в любой из родственных или знакомых ему квартир. Потому старался заполучить гостиничное пристанище, благо до вывихнувшей умы перестройки, всех ветеранов, тем более инвалидов войны, привечали в гостиницах по Закону. Теперь же, когда Закон, Уважение, Память оттеснили бездонные кошельки неправедно разбогатевших новых русских и не русских, и стоимость даже односуточного гостиничного проживания стала недоступной для финансовых возможностей в одночасье обедневших рядовых граждан, приходилось поступаться и выбирать из возможного то, где меньше травмировались бы чувства тех, кто открывал ему дверь своей квартиры.
В ночной тьме вагонного купе под стук колёс и обнажённое лязганье железа, Алексей Иванович мысленно перебирал свои постояльческие возможности в нынешней, даже издалека неприветливой столице.
В былые времена он охотно останавливался у тётушки, младшей сестры отца, проживающей по Кутузовскому проспекту. Но с тех пор, как развёлся он с Наденькой, строгая тётка, отторгнувшая по соображениям нравственности нынешнюю его супружницу, не то чтобы отказала ему в пристанище, но дала понять, что отныне появление племянника в её квартире нежелательно. Сдерживая раздражение, она сказала: «Москва у всех под горой. Все в неё катятся!..»
Вариант с тёткой отпадал. На пару дней он мог бы остановиться у Юрочки. Ворчливый братец не сиял восторгом от его появления, но без излишних наставлений предоставлял ему свой кабинет с диваном и полную свободу уходить-приходить в любое время.
Самого Юрочку он, по-видимому, не очень обременял. Но сложность была с Ниночкой. Что-то разладилось в семейной её жизни, и Ниночка страдала от случившегося разлада.
Заставал он её обычно в одиночестве. В разговорах ловил порой на себе её взгляд: смотрела она сквозь влагу слёз с таким красноречивым раскаяньем в случившемся в её жизни выбором, что Алексей Иванович терялся, принимал на себя её вину и, зная, что изменить ничего уже невозможно, старался как можно реже обременять своим присутствием чужой семейный неуют.