В то время университет был весьма затхлым местечком, Том. Ты очень бы посмеялся тому, как мы тогда одевались, как разговаривали и как легко мирились со многими условностями и установками, хоть и считались золотой молодежью. На ночь нас запирали, а утром отпирали. Девушек разрешалось приглашать к чаю, но ни в коем случае на обед и, уж боже упаси, на завтрак. Обслуживающий персонал по совместительству был агентурой декана и фискалил на нас, если мы нарушали правила. Наши родители или же большинство наших знакомых воевали и выиграли эту победоносную войну, поэтому единственное, чем могли мы им отплатить — это нещадно подражать им. Некоторые из нас уже отслужили в армии. Но и все прочие сплошь одевались под офицеров, в надежде, что никто не заметит разницы. На первый же свой чек Пим приобрел синий клубный пиджак с медными пуговицами, на второй — брюки из твида и синий галстук с коронами, от которого так и разило патриотизмом. После этого он временно прекратил покупки, потому что по третьему его чеку он смог получить деньги лишь через месяц. Пим чистил до блеска коричневые штиблеты, аккуратно менял платки и по-джентльменски причесывался на пробор. А когда Сефтон Бойд, который был на год старше, угощал его в шикарном клубе «Гридайрон», Пим так усердно впитал в себя речь окружающих, что необыкновенно скоро сам заговорил, как заправский оксфордский студент, и стал называть всех младшекурсников «Чарли», а товарищей по курсу «ребята», считать все дурное и некрасивое «ужясным» и «вюльгярным» и все хорошее «довольно сносным».
— Где это ты откопал галстук «Винсент-клуба»? — довольно дружелюбно осведомился Сефтон Бойд, когда они вышагивали по Броду, направляясь на встречу с «парочкой Чарли» в пивной Тринити-колледжа, чтобы сыграть в картишки «по маленькой». — Я не знал, что ты так преуспел в боксе в последнее время!
Пим отвечал, что галстук этот он высмотрел в витрине лавки «Братьев Холл» на Хай-стрит.
— Знаешь, лучше спрячь его пока до лучших времен, а вытащишь, когда и вправду станешь членом этого клуба. — Он легонько потрепал Пима по плечу. — И если уж зашла речь о таких вещах, скажи лакею, чтобы пришил к этому пиджаку нормальные пуговицы. Ты ведь не хочешь, чтобы все считали тебя претендентом на венгерский престол, правда?
И опять Пим готов был обнять весь мир, любить всех и вся, крайне стараясь отличиться и выделиться. Он вступал в студенческие корпорации, платя взносов больше, чем существовало клубов, и был секретарем не одного десятка обществ — от филателистов до сторонников эвтаназии. Он писал проникновенные статьи в университетские журналы, числился в группах поддержки некоторых выдающихся общественных деятелей, встречал их на вокзале, кормил их обедами за счет корпорации и препровождал в полупустые лекционные залы. Он защищал честь колледжа, играя в регби и крикет, гребя в восьмерке, напивался в баре родного колледжа, что же касается современного общественного устройства, он то цинично и беспочвенно ругал его, то вдруг, проявляя стойкий патриотизм, начинал его защищать в зависимости от того, кому случалось быть его собеседником. Со свежими силами бросился он в объятья германской музы, почти не смутившись тем, что в Оксфорде она оказалась веков на пять старше, чем в Берне, и что все относящееся к современности здесь почиталось ущербным. Он быстро преодолел разочарование. «Что ж, зато это класс, — говорил он себе. — Это академический уровень». И очень скоро он уже с головой ушел в сомнительные тексты средневековых менестрелей, отдаваясь им с той же самозабвенностью, какую раньше проявил по отношению к Томасу Манну. К концу первого семестра он с жаром штудировал средне- и древне- верхненемецкий. К концу второго мог декламировать Гильдебранда и воспроизводить куски из Библии по-готски в переводе епископа Улфилы, к вящему удовольствию небольшого кружка поклонников, толпившихся вокруг в баре. К середине третьего семестра его живейшим и столь редким для молодого человека увлечением стала сравнительная и теоретическая лингвистика. А когда после этого он перенесся в гибельный модернизм века XVII-го, то не без удовольствия доказал в двадцатичетырехстраничном трактате, каким выскочкой был Гриммельсгаузен — поэт, испортивший свое произведение дешевой назидательностью, человек, моральный облик которого весьма сомнителен, так как в Тридцатилетней войне он сражался на два фронта. В качестве завершающего удара он выдвинул тезис о том, что чрезмерное увлечение Гриммельсгаузена псевдонимами не позволяет нам с уверенностью говорить о нем как об авторе «Симплициссимуса».