Их квартиру помню как темную, на первом этаже, задавленную вещами: высокие стоячие часы, энциклопедии и словари, чашки, потертая шахматная доска, кляссеры, кучи конвертов. Помню духоту и солнце на тяжелых занавесках.
Там же еще сидел дедуля, и вот в этом была вся и штука: я не хотел приходить к ним исключительно из-за него. Человека, чувствительного, будто предмет мебели, чудище Франкенштейна.
Вечно он торчал за столом, поставленном далеко от окна, с кроссвордом или "Балтийским Ежедневником" на клеенке.
У него не было двух пальцев на правой ладони, нижняя челюсть тоже была разбита, она отступала под самую шею, словно бы собака отгрызла половину. Этот дефект он маскировал бородой, что мало чего давало, потому что волосы здесь росли очень плохо, и сквозь пучки седой щетины просвечивали бледные шрамы. И я с отвращением представлял, как он касается их своим черным языком.
Когда мы с мамой приходили на Пагед, он поднимался с места и ковылял ко мне, прижимал к себе, а я только и искал возможности, как бы сорваться, и ожидал, когда же он отпустит. Наконец до него дошло, что сердечные отношения у нас как-то не складываются, так что вставать перестал.
Мама иногда оставляла меня у дедушки с бабушкой на ночь или даже на пару дней.
Зимой дедушка катал меня на санках, летом забирал к морю, хотя сам едва ползал, ноги у него вязли в снегу или в песке. А я не хотел. Он все время заговаривал о чем-то, я же отвечал лишь бы что. Сегодня я понимаю, что он искал контакта и меня любил, как старики любят собственных внуков, в конце концов, это же единственная свежая любовь, которая у них осталась, прежде чем они умрут.
Я несколько привык к дедовой роже, перестал так бояться, он мне был попросту скучен. Ока, как-то раз, когда я заговорил с бабушкой про крестоносцев, дедушка сложил газету вчетверо в последовательности четких, угловатых движений и сказал, что бабушка, возможно, и нет, а вот он этих христовых рыцарей прекрасно помнит.
Произнес он это своим металлическим голосом, вроде бы как безразлично, уставив глаза в картинку рядом с распятием.
Он тут же прибавил, что это именно крестоносцы отрезали ему два пальца, а в челюсть получил буздыханом от какого-то бранденбуржца под Грюнвальдом. Я чувствовал, что все это враки, но слушать желал, вот дедуля и начал рассказывать о жестоких комтурах и пыточных комнатах в Мальборке, описывал разновидности оружия, о том, как видел жмудинов, которых сжигали живьем, наконец, он взял атлас и показал мне место, где, по его мнению крестоносцы спрятали сокровища. А как только я подросту, мы обязательно отправимся, чтобы их отыскать.
Мне же хотелось больше. Дедушка рассказал, как видел дьяволов и мамун в праславянском бору, дал отчет по кампании в легионах Цезаря и по открытию Америки. Все это он рассказывал на одной протяжной ноте, с глазами, уставленными в картину или в бледную фотографию Груны, он совершенно не улыбался и редко глядел на меня. Со временем его рассказы сделались более длинными и более жестокими, но я слушал, а бабушка только и подносила то желе и мороженое Бамбино, которое таяло на блюдце.
И случилось так, что теперь на Пагед я приходил охотно.
Я даже просил деда, чтобы тот показал мне еще какие-нибудь шрамы. В глубине сердца я понимал, что все это неправда, но предпочитал верить в другое, и даже сказал как-то, что с ним все супер, ведь раз дедушка жил так долго, то проживет еще долго, он увидет, каким я буду взрослым, и даже у меня самого будут внуки. На эти слова дед оторвал взгляд от божественной картинки и сказал очень просто:
- Будет по-другому.
Я протестовал, не желая слышать ни о какой иной возможности, упрямый и строптивый, как обычно дети.
А он уже был слабый, поднять меня не мог, сгорбился, прижал к себе, не желая отпустить.
- Я лучше знаю, - услышал я.
О странности
Маму поведение дедушки не удивляло, потому что в Гдыне вообще творились странности.
Например, по округе шастал Зорро. У него была черная пелерина, шляпа и маска, натянутая на пышные усищи. Вместо жеребца ему хватало заржавевшего велосипеда. Мать видела, как он крутит педали против ветра по вымощенных камнем горбам Оксивя.
Он обладал музыкальным слухом, охотно останавливался и пел рабочие песни. Больше всех любил "Лодзянку" и "Угасло уж для нас надежды пламя". Милиция не знала, что с ним сделать. Скорее всего, его давным-давно бы уже сунули за решетку, если бы не эти песни. Голос у него был приятным, немного похожим на голос Кепуры, правда, уже сорванный от необходимости перекрикивать альбатросов, и металлический.