Выбрать главу

В голосе мамы тепло и тоска, так что я почти что слышу бренчание велосипеда и вижу психа в пелерине.

Как мне кажется, никакой Зорро по Труймясту не шастал. Мама попросту получила передоз брошюрок о нем, которые издавались еще до войны. У дедушки с бабушкой в подвале лежала их целая гора.

А весь этот заскок случился у нее под влиянием людской ненависти. И вот сидит она теперь, восьмидесятилетняя, рассказывает про выдуманного приятеля, а я строю хорошую мину при плохой игре, потому что, когда слушаю ее вот так, по-другому не умею.

Короче, мать ожидала психа в пустом кабинете, уже после того, как поликлинику закрыли. Наверняка она курила, над гневным городом заходило солнце. В конце концов, она закрыла кабинет и пошла в сторону остановки городской электрички.

Неподалеку от поликлиники, в высокой, вытоптанной траве валялся поломанный велосипед, а рядом – избитый Зорро. Мать присела рядом с ним. Находящийся в бессознательном состоянии Зорро хлопал глазами из-за маски, он пытался подняться, опираясь на лдонь с разможженными пальцами.

Мама попросила его не подниматься, сейчас она позвонит в скорую, принесет из кабинета бинт и перекись водорода, и они обождут помощи, только пускай Зорро не шевелится, ведь у него может быть сотрясение мозга.

- Оставь меня, - прохрипел тот и отпихнул маму так, что та упала на траву.

Он поднялся – неуклюже и медленно – встал на окровавленных, опухших ногах. Одна рука беспомощно свисала, как у Едунова. Все время он повторял: оставь меня, оставь меня, а в его глазах нарастал дикий страх. Зорро сорвал маску, сбросил плащ, наплевал на них и стал топтать ногами.

У него было усталое лицо судостроителя с верфи, рабочего, совершенно обычное, только сейчас все в слюне, в грязи и в крови. Недавно поставленные коронки посыпались изо рта. Здоровой рукой Зорро махнул в сторону матери, отгоняя ее, словно корову, на прощание еще пнул велосипед и попер по улице Дембовой, лишь бы подальше.

Мама долго сидела возле искореженного велосипеда.

Именно такая она и есть. Что-то давит в себе, крутит и внезапно принимает решение.

На эскаэмке она поехала в Гдыню, там пошла под гору, как обычно, по улице Янка Красицкого, в вечернем солнце и криках чаек. Она видела крышу Дома Моряка и золотые паруса стоящих на рейде судов, размышляла об американце, который свалился неподалеку, а ведь мог и где-то в другом месте; о том, что земля ушла у нее из-под ног, и сама она может схватиться лишь за одного.

Старику, спасителю, надоело ожидать на вилле, так что сейчас он заливался водкой в баре "Под Канделябрами", совсем рядом. Мама знала, где его искать.

Пол был выложен кафельной плиткой, стену перекрывала большая батарея отопления. Женщина за стойкой зашивала рубашку, разливала пиво и ореховый ликер под селедочку, мужики что-то там бухтели, и только старик сидел один-одинешек, опираясь спиной о полки.

Мать его ужасно любила и, наверное, уже немного ненавидела за власть, которую он над нею обрел. И она приготовила речь, в которой собрала эту любовь, ненависть, судьбу Зорро, дедушки и бабушки, русскую курву и гораздо большее. Подойдя к отцу она выдавила из себя только это:

- Я убегу с тобой.

НОЧЬ ПЯТАЯ – 1959 ГОД

Третья пятница октября 2017 года

О воде

Матери нет, пропала, ноль. Раньше ничего подобного не случалось.

Приезжаю как всегда, к девяти утра, тютелька в тютельку, несмотря на ремонты и пробки, город послушен, мы изучили друг друга, а мать нагло видит пунктуальность в качестве одного из моих величайших достоинств; она считает, что за это я должен благодарить только ее и никого другого.

Она всегда ожидала с приготовленным угощением, и могу поспорить, что все эти эклерчики, хворост и бутербродики она готовила еще на рассвете.

А вот сейчас: ужас, отчаяние, страх.

Я приходил навьюченный сетками; она ожидала в двери; обувь я снимал на пороге. Быть может, это у меня от отца, потому что в обуви я ни за что бы в дом не попер. Даже в детстве, когда приходилось возвращаться за тетрадкой по математике, то снимал один кед и на босой ноге скакал к себе в комнату.

Обычно, я сажусь в салоне над вкусняшками, а мама крутится по кухне; я говорю, что и сам себя обслужу, пускай посидит, а она отвечает, что никогда в жизни, включает экспрессо, застывает над ним, словно бы делала исключительно долгую передышку, и тут же я вижу, как она покидает кухню, осторожно неся исходящую паром кружку из Болеславца.